– Садись, братва, за пьянку!
За скатерть-самобранку.
«Из-под дуба, дуба, дуба!»
Садись, братва!
– Курится?
– Петух!
– О, боже, боже!
Дай мне закурить.
Моя-тоя потухла.
Погасла мало-мало.
Седой, не куришь – там на небе?
– Молчит.
Себя старик не выдал,
Не вылез из окопа.
Запрятан в облака.
Все равно. Нам водка, море разливанное,
А богу – облака. Не подеремся.
Вон бог в углу —
И на груди другой
В терну колючем,
Прикованный к доске, он сделан,
Вытравлен
Порохом синим на коже —
Обычай морей.
А тот свечою курит…
Лучше нашей – восковая!
Да, он в углу глядит
И курит.
И наблюдает.
На самоварную лучину
Его бы расколоть!
И мелко расщепить.
Уголь лучшего качества! [37]
Курящие и кутящие мужики-разбойники профанируют иконописный образ, то представляя его тоже курящим, то видя в иконе одну лишь доску, которую можно пустить на лучины. Кажется, подобное развенчание божества восходит к известному антиклерикальному стихотворению Шевченко «Свiте ясний! Свiте тихий!..» (1860):
Будем, брате,
З багряниць онучі драти,
Люльки з кадил закуряти,
Явленними піч топити,
А кропилом будем, брате,
Нову хату вимітати!
Идея пустить икону на самоварную лучину пришла из более раннего хлебниковского опуса, где развернутая метафора предлагает читателю проследить страшную трансформацию божественного лика:
«Верую» пели пушки и площади.
Хлещет извозчик коня,
Гроб поперек его дрог.
Образ восстанья
Явлен народу.
На самовар его не расколешь .
Господь мостовой
Вчерашнею кровью написан,
В терновнике свежих могил,
В полотенце стреляющих войск,
Это смотрит с ночных площадей
Смерти большими глазами
Оклад из булыжных камней.
Образ сурового бога
На серой доске
Поставлен ладонями суток,
Висит над столицей. Люди, молитесь!
В подвал голубые глаза!
Пули и плети спокойному шагу!
– Мамо!
Чи это страшный суд? Мамо!
– Спи, деточка, спи!
«Верую» пели пушки и площади, 1919—1920, 1922
Как и мотив курения, образ огня, еще не явно присутствовавший в «Огнивом-сечивом…», в дальнейшем творчестве Хлебникова тоже имеет два плана. С одной стороны, огонь у Хлебникова – некий бог, творящий безусловное благо. Такое понимание возможно и для нашего стихотворения, а также, например, для «Как стадо овец мирно дремлет…», <1921>, «Огневоду», «Письмо в Смоленске» (оба 1917), «Ладомир». Человек, обладающий огнем, подобен Прометею и становится в борьбе с огнем жертвой, новым богом, как, например, в «Боге XX века», <1915>. Отметим здесь попытку овладения огнем, соединенную с мотивом жертвенности и курения:
Его плащи – испепеленные.
Он обнят дымом, как пожарище.
Толпа бессильна; точно курит
Им башни твердое лицо , —
ибо такая же попытка, но гораздо более счастливая, была описана в комментируемой миниатюре.
Данный поворот темы был уже давно разобран Р.В. Дугановым, который сделал такой вывод: «<���…> хлебниковский мир есть молния . <���…> Молния (со всеми ее мифопоэтическими модификациями: огонь, свет, луч, взрыв и т. п.) является у него и первообразом мира, и принципом всеобщего единства, и архетипом поэтического слова. <���…> В конечном счете все его творчество было поэтическим постижением <���…> молнийно-световой, или потенциально-энергийной, природы мира» [Дуганов 1990, 149]. Здесь хотелось бы подчеркнуть именно амбивалентность образа огня у Хлебникова.
В ряде стихов он настойчиво воспевает огонь уничтожающий, пожирающий великие творения культуры, потому что в таком пожаре он видит предпосылку обновления, очищения от груза прошлого. Начал он с себя, когда в 1918 г. в Астрахани «был без освещения». «Я выдумал новое освещение, – пишет Хлебников. – Я взял „Искушение святого Антония“ Флобера и прочитал его всего, зажигая одну страницу и при ее свете прочитывая другую; множество имен, множество богов мелькнуло в сознании, едва волнуя, задевая одни струны, оставляя в покое другие, и потом все эти веры, почитания, учения земного шара обратились в черный шуршащий пепел. <���…> Имя Иисуса Христа, имя Магомета и Будды трепетало в огне, как руно овцы, принесенной мной в жертву 1918 году. Как гальки в прозрачной волне, перекатывались эти стертые имена людских грез и быта в мерной речи Флобера. Едкий дым стоял вокруг меня. Стало легко и свободно. <���…> Я долго старался не замечать этой книги, но она, полная таинственного звука, скромно забралась на стол и, к моему ужасу, долго не сходила с него, спрятанная другими вещами. Только обратив ее в пепел и вдруг получив внутреннюю свободу, я понял, что это был мой какой-то враг» [Хлебников 1930, IV, 115—116]. В литературу этот психологический опыт претворился еще раньше. Так, в поэме «Внучка Малуши» (1908—1910?) училицы (студентки) женского всеучбища (университета) сжигают свои наглядные пособия, учебники и книги (к сожалению, отбор имен до сих пор не ясен):
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу