– Что бы такое значило, что Ольги Семеновны не было нынче у обедни? – спрашивала мать.
– Разве не было? – отзывался кто-нибудь. – А как будто она была.
– Не была! Я нарочно в их сторону поглядывала. Была Авдотья Васильевна, Петр Петрович, Иван Петрович, Катерина Гавриловна, а ее не было. Уж здорова ли?
– Кажется, ничего такого про нее не слышно. Уж не уехала ли на богомолье куда?
– Разве собиралась? Недавно была у меня Аграфена Харлампиевна. Она ничего не говорила.
– Не была ли она у Петра и Павла в приходе, с Сорокоумовскими вместе?
– В такой-то праздник? Неужели от своего прихода ушла? Как будто не очень складно…
В другой раз между дамами можно было прислушаться к такому разговору:
– А на Кочетковой-то (имярек) новое платье было, серое, с оборками. Ничего, сидит на ней складно, и фасон хорош, мне нравится, – говорит моя мать.
– Что вы, что вы! – возражает сестра Надежда Петровна… – Это платье я на ней видела еще в прошлом году, за обедней у Усекновения главы. Фасон старый, уж теперь с оборками не носят.
– Да вы о каком говорите?
– О сером пудесуа…
– Ах, это не то! То, что я видела, это, наверное, гроденапль. У Прохоровой раньше похожее было. Что хотите, это гроденапль.
И так далее…» (184; 263–264).
Вполне понятно, что о какой-либо модной нынче «духовности», хоть в религиозном, хоть в любом ином смысле говорить здесь не приходится. Вишняков и отметил это в своих воспоминаниях особо: «Вследствие отсутствия каких бы то ни было общественных интересов все внимание сосредоточивалось на семейных и родственных отношениях. Все разговоры вращались на том, что произошло или имеет произойти в кругу нашей родни. Такая замкнутость влекли за собой, разумеется, односторонность и узость воззрений. С моим детством совпали такие крупные события, как европейские волнения 1848 и 1849 годов и венгерская кампания, а между тем для меня они прошли незамеченными… Да у нас и некому было интересоваться политикой. Самое большее, если кто-нибудь из старших братьев скажет за ужином:
– В «Московских ведомостях» пишут, что французы (или немцы) взбунтовались, и у них там происходят большие беспорядки.
Вот и все. Конечно, это должно было пройти незамеченным. Для обывателей Большой Якиманки, по-тогдашнему, такие известия имели куда меньше интереса, нежели, например, недавняя кончина Андрея Петровича Шестова, бывшего популярного градского головы, и свата его Петра Михайловича Вишнякова. Этих хорошо знали, о них можно было поговорить. А то какие-то там французы и немцы бунтуют! Очень нам нужно!» (184; 276).
А между тем европейские революции 1848–1849 гг. привели к резкому изменению русской внутренней политики: наступила эпоха крайней реакции. Поход русской армии в революционную Венгрию вызвал сильное падение кредитного рубля. В самой Москве шли ожесточенные споры западников и славянофилов. Но это было в другой Москве, на других улицах…
Естественно, что и книги писались не про обывателей Большой или Малой Якиманки либо Полянки. Все у тех же Вишняковых «легкая тесовая перегородка отделяла мою детскую от соседней комнаты, где брат Миша устроил себе «библиотеку». Составляли эту библиотеку книги, случайно приобретенные у [репетитора] Карла Ивановича; они были красиво расставлены на садовых зеленых этажерках и не имели, кажется, никакого другого назначения, кроме декоративного» (184; 260).
Жизнь была спокойной и сытной, но простой, даже растительной, по принципу – «Не красна изба углами, красна пирогами». «Углы», и верно, были просты. В огромном владении Вишняковых («отцовский дом состоял собственно из соединения двух каменных зданий: переднего, главного, двухэтажного с мезонином, выходившего на Малую Якиманку, и заднего трехэтажного, стоявшего во дворе»), за исключением расположенных в бельэтаже больших, высоких и светлых, лучших во всем доме комнат – залы и двух гостиных, которые, «по обычаю того времени… предназначались исключительно «для парада», то есть для приема гостей. В будничные дни эти покои, лучшие во всем доме, веселые и приветливые… казались никому не нужными и представляли из себя пустыню. Редко кто заглядывал в них; не было даже принято, чтобы мне, ребенку, там побегать и порезвиться…
Настоящие жилые комнаты, отличавшиеся сравнительно скромными размерами, низкими потолками и небольшими окнами во двор, занимали именно третий этаж второго дома» (184; 257–258).
Жившее замкнуто, купечество мало показывалось на улице. Разве что на народные гуляния в Сокольниках или под Новинским купцы выезжали на тысячных рысаках, причем разряженные в шелка и парчу и украшенные бриллиантами купеческие жены откидывали полы шуб, чтобы был виден дорогой мех (в ту пору шубы шились мехом внутрь). Но было купеческое мероприятие, выливавшееся на улицу, – купеческая свадьба. Известный юрист А. Ф. Кони в воспоминаниях поместил особый очерк ее. Будучи студентом, он дважды в неделю давал уроки в купеческом семействе в Рогожской части – за 5 руб. в месяц: «В конце урока, столь щедро оплачиваемого, мать моей ученицы – в шелковой повязке на голове и в турецкой шали – заставляла меня непременно выпить большой стакан крепчайшего чаю и «отведать» четырех сортов варенья. Так сливалось у них – людей весьма зажиточных – расчетливость с традиционным московским гостеприимством» (184; 294). Надобно пояснить, что традиция угощения чаем в Москве, прозывавшейся «чаевницей», была возведена в ранг закона. Не напоить чаем любого пришедшего было невозможно. Угощали на кухне чаем дворника, носившего дрова по квартирам или собиравшего квартирную плату, «мальчика» из магазина, принесшего корзину с покупками, почтальона. Даже в жандармском управлении, прежде чем приступить к допросу, офицер требовал у солдата «чаю для господина арестованного».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу