На исходе этой страшной зимы, 17 февраля, Федор Абрамов был эвакуирован по Дороге жизни на длительное лечение в тыл. Как раз все эти сутки сопровождались обстрелом города – ночью, а затем около двух часов падали снаряды днем. Его отправка, как и прибытие в госпиталь, будут помниться до смертного часа. Вот оно, еще одно блокадное «видение»: в холодном пустом вестибюле он стоит на костылях, в шинели, опираясь на одну ногу, левая полусогнута, висит закутанная, лицо почти угрюмое от напряжения.
Ждут машину, раненых не много – отправляли только тех, кто мог хоть немного передвигаться. Входная дверь беспрестанно хлопает – ветер, сквозняком здорово пробирает. Спустилась к нему с дежурства, прощаемся строго, почти безмолвно. Потом, повиснув на костылях, развел в обе стороны свои небольшие ладони: «У меня голые руки, Валя, я еду без варежек…»
Огромные брезентовые рукавицы, что мне выдали в госпитале, для костылей не годятся. Несу шерстяные, малинового цвета варежки, дала приятельница. Надел… на левой варежке во всю ладонь дыра! В уголках его сжатых губ – горечь и скорбь.
А машины все нет, присесть тоже негде – вестибюль освобожден от всего лишнего для транспортировки раненых, спуска их в бомбоубежище при воздушных тревогах. Снова ушла в отделение на третий этаж, меня в любую минуту могут хватиться. И когда спустилась на всякий случай в третий раз, он все еще стоял… Откуда только у него брались силы стоять на одной ноге, с тяжелой, незажившей раной, под северным сквозняком? Наверное, личность в любых условиях остается тем, что она есть, – стойкость его прошла и через это испытание.
Отправка раненых в феврале по Дороге жизни требовала большого мужества от работающих на ней, она была полна опасности и для тех, кого эвакуировали. Она шла при лютых морозах и сильных ветрах, артобстрелах и налетах вражеской авиации. Правда, трасса имела надежную оборону и автобатальоны для оказания помощи идущим машинам. Но кто был застрахован от внезапных трещин во льду глубокого озера, попадания снарядов и бомбежек? Федор Абрамов уходил в большую трудную жизнь, навстречу своей замечательной писательской судьбе по легендарной теперь ледовой трассе, проложенной через Ладогу:
«После долгих скитаний по госпиталям я наконец очутился у себя на родине – в глухих лесах Архангельской области. И вот тут-то мне и посчастливилось увидеть своих земляков во весь их богатырский рост.
Время было страшное. Только что подсохшие степи юга содрогались от гула и грохота сражений, – враг рвался к Волге, а тут, на моей родной Пинеге, шло свое сражение – сражение за хлеб, за жизнь. Снаряды не рвались, пули не свистели, но были похоронки, была нужда страшная и работа. Тяжелая мужская работа в поле и на лугу. И делали эту работу полуголодные бабы, старики, подростки.
Много видел я в то лето людского горя и страданий. Но еще больше – мужества, выносливости и русской душевной щедрости. И вот на основе увиденного и лично пережитого и родился впоследствии мой первый роман “Братья и сестры”».
Надо знать мужество этого человека, представление о нем лишь в какой-то степени могут дополнить страницы его блокадной жизни. Он и сам неоднократно заострял внимание на роли автобиографического материала в творчестве писателя, всегда неизбежного, если все пропущено через сердце, но с полной ответственностью указывал на «автобиографичность особого рода» в своих романах. Детство без отца, чувство повышенного долга перед родными, когда братьям и сестрам нужна была его помощь, способствовали ему как художнику создать живые образы крестьянской семьи Пряслиных, их готовность идти на взаимовыручку, их беззаветный труд и совестливость.
Личным примером он показал, как надо жить и бороться, каким должен быть человек-гражданин. Для него не было выше понятия, чем звание коммуниста, оно определило его поведение в боях, в блокаде, в отношении к писательскому труду. Свое личное, выстраданное он вложил в уста коммуниста Лукашина в трилогии «Пряслины» – образ в своей духовной сущности автобиографический: «А эти бабы, которых ты агитируешь? Многие ли из них хоть раз наелись досыта за все лето? А дети? У кого из них побывал кусок сахару во рту? Тут, коммунист тот, кто может сказать: я умирал столько, сколько и вы, и даже больше; мое брюхо кричало от голода так же, как ваше, вы ходили босые, оборванные – и я. Всю чашу горя и страданий испил я с вами – во всем и до конца».
Возможно, спросят некоторые из тех, кому доведется прочесть эти строчки: неужели так-таки всегда суровый, собранный, неужели не пришлось его видеть смеющимся, веселым? Да, в послевоенной жизни сколько раз встречали его радостным, но не в блокаде. Особенно помнится его просветленное, улыбающееся лицо на второй или третий день после защиты кандидатской диссертации. Все еще обитая в общежитии, он иногда захаживал к нам в комнату, где я жила с сестрой-студенткой. С какой-то смущенной радостью показывал коробку с туфлями – подарок ему от коллег по кафедре. Любовался красивой, добротной обувкой, – наше поколение не было избаловано достатком. А тут триумф – и кандидатская к сроку защищена, и растроган подарком, который пришелся как нельзя кстати.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу