Пани Раина уже начисто забыла о своих рыданиях переяславских и о той угрозе, от которой я тогда спас ее маленькую Реню. Теперь, будто сто чертей вселилось в шляхтянку, рвалась она с невидимых привязей, ей очень хотелось самой бывать на ночных шляхетских гульбищах да еще и свою маленькую дочь бросить в этот содом! Когда же я оставил без внимания эти ее домогательства, она стала допытываться, почему не приглашаю на хутор шляхетское товарищество, а только казаков, этих вахлаков толстокожих, да прячусь с ними на пасеке, в кустах и лозах, как бездомный.
Так оказался у меня на хуторе подстароста чигиринский, пан Чаплинский, сидел в светлице, пил мои мёды, гладил свой ус литовский, гладил свой пухлый живот, нахально осматривался по сторонам, причмокивал при виде моих достатков, визгливо покрикивал:
- Однако ж, пан сотник, пан кое-что здесь подсобрал, ко всем дьяволам! О прекрасных панях и говорить боюсь. А это что за райский цветок у пана? Тоже дочь? Ах, это дочурка пани Раины? Целую ручки! Целую...
И уже полез было своими слюнявыми губами, чтобы через стол дотянуться до тоненькой Матронкиной ручонки, так, что она отдернула брезгливо руку и ударила из-за стола взглядом не по пану Чаплинскому, а по мне: отец, почему же не защитишь свою дочь?
А я словно бы ждал этого взгляда, перехватил его, поскорее спрятал в себе, никому не дал, не показал, только себе, только для себя, потому что это был первый взгляд уже не ребенка, а будущей жены. Серые глаза под темными бровями. Приплывали из далекой дали, из безвести, а взгляд будто из веков, будто жили мы с нею давно-давно, тысячи лет назад, знали там друг друга, были только друг для друга, а потом века разъединили нас, чтобы теперь возвратились мы на землю и нашли друг друга снова. По крайней мере нашел я. А она? Я взглянул на Матронку тяжелым, изболевшимся взглядом и увидел, что ее тоже охватило наваждение, такое же, как и меня, и она так же обрадовалась, а еще больше испугалась, даже дрожь пробежала по лицу. А я? Старый, женатый, многодетный, в сущности дед, чьи дни сочтены, - а грех гремит в сердце, будто пасхальные колокола.
Пани Раина о чем-то без умолку говорила, обращаясь то ли к Чаплинскому, то ли ко мне, но я не слышал ничего, был не в состоянии понять ее слова, кровь во мне клокотала, я хотел бы бросить душу до самого неба, но должен был сковать себя.
Еще недавно, когда был в Корсуни, прослышал о мудрой ворожке в Богуславе и заехал к ней, хотя потом и пожалел. Ворожiш оказалась не старой и мудрой, а смазливой залетной молодицей, играла глазами, ловила мой взгляд, сказала почти весело: "Ты женат, но способен вести распутную жизнь. Ты вскоре овдовеешь и снова женишься тоже на вдове невысокого происхождения, к которой все будут испытывать отвращение, но ты вспыхнешь к ней такой страстью и будешь так ослеплен ею, что она возьмет тебя в руки и будет водить за нос как ей вздумается". (Она сказала еще оскорбительнее: "будет водить, как быка за кольцо".) Тогда я подумал, что речь идет о пани Раине, и стал еще больше опасаться и избегать шляхтянки, получалось же нечто неожиданное и угрожающее. Как сказано в песне: "Ой, я з кумою розкумаюся, з куминим дiвчам iзвiнчаюся".
Потому с немалой радостью ехал я по королевскому приглашению в Краков, потому что единственное, чем я теперь мог спастись от вероятного греха, только дальней дорогой. Servili genio corruptus - поддавшись человеческой слабости, как говорили отцы иезуиты. Раз поддавшись, не хотел больше, потому и убегал из Субботова. Чем дальше, тем лучше!
Все домашние вышли провожать меня с моими джурами, подводили коней подседельных и под вьюками, желали счастливого пути, Ганна целовала меня так, будто отправляла на смерть, пани Раина еще раз перечисляла свои заказы на панские выдумки, которые я должен был привезти из Кракова, дочери мои целовали руку отцу, маленький Юрась сидел у меня на руках, а Тимко поправлял седло на моем коне. А Матронка? Где же она? Несла мне мою шапку-кабардинку. Маленькой любила надевать эту шапку и кружиться по светлице, пританцовывая, теперь несла, прижимая к груди, смотрела на меня своими хищно-серыми глазами, а я не мог оторвать взгляда от ее тонких рук, в которых она держала мою шапку. Гладила эту шапку. Гладила пальчиками еле заметно, ласково, нежно, утопая в мягком мехе, затем высвобождая и снова прикасаясь, а мне казалось, что гладит мою душу. Жаль говорить!
Свободной рукой притянул я к себе Матронку, поцеловал ее сверху в голову, боясь взглянуть ей в лицо, ласково оттолкнул от себя, отдал малого Юрася Ганне, вскочил в седло - и свет широкий, воля!
Читать дальше