Матери я, конечно, совсем не помню. Помню вообще немногое из раннего детства. И то, что сохранилось в памяти, - смутно и не отчетливо. Вспоминается пожар в Друскениках. Было страшно. Меня кто-то держит на руках. Там же, в Друскениках, свежесть лиственного леса у ручья, ландыши на мшистой влажной почве. И всё. Из более позднего времени запомнилось имя Каролины Егоровны, полбонны и полгувернантки, домохозяйки и первой моей воспитательницы. За висящим на стене чьим-то портретом несколько прутьев - напоминание о возможной каре, на деле никогда не применявшейся. Помню отвращение, с которым пил во время болезни молоко с коньяком, которое в те годы предписывалось медициной. Наконец, острее всего запечатлелись ужас и крики Каролины Егоровны, судорожно рвавшей на себе кофточку, из которой выскочил мышонок...
Эти расплывчатые и отрывочные пятна сгущаются к шестилетнему возрасту, когда меня познакомили с будущей мачехой, которую мы стали называть мамашей и которая была для нас фактически настоящей матерью. От природы очень добрая, она вместе с тем обладала и характером - была настойчива и даже напориста в достижении своей цели. Мало что знавшая и путанно изъяснявшаяся, она умудрялась преодолевать совершенно, казалось бы, непреодолимые препятствия. Ей удавалось доходить до директоров департаментов и даже до товарищей министров в Петербурге, и она так их донимала, что те, чтобы отвязаться, в конце концов, удовлетворяли ее просьбу. Ее достижения, воистину, были "достойны кисти", не Айвазовского, конечно, а самого Чехова, - как и она сама могла бы составить сюжет чеховского рассказа.
Отец не получил никакого систематического образования, кроме самого элементарного - в русской и еврейской грамоте и религиозной обрядности. Он не вполне уверенно даже говорил по-русски и с нами предпочитал говорить по-еврейски. Но писал он своим бисерным, ровным почерком совершенно правильно, не всегда ошибаясь даже в "ятях". Небольшого роста, с правильными чертами лица, только чуть-чуть косивший, до застенчивости скромный, тихий, мягкий, добрый, даже рядом со своими младшими братьями и сестрами державшийся в тени, ни на что не притязавший и не роптавший на удары тяжелой для него судьбы, набожный, он был предметом нашей нежной любви: каждый из нас считал его своим, больше всего ему лично принадлежащим. Позднее мы называли его "угодничек".
Кроме субботы и праздников, его весь день не было дома. Он уходил в свою "лавку", подобие полутемного и холодного амбара, сначала в Зарядье, а потом в Юшковом переулке на Ильинке, где он торговал ситцем не в розницу, а оптом. Покупал он этот ситец у крупных московских фабрикантов: Петра Дербенева, у братьев Разореновых, А. И. Коновалова, а продавал наезжавшим из черты еврейской оседлости торговцам мануфактурой. Московские фабриканты, как правило, не давали им кредита, и они вынуждались закупать товар у посредников. Покупая ситец кипами, по 20-30 кусков в кипе, 58-60 аршин в куске, они переплачивали по 1/8 или 1/4, максимум 1/2 копейки на аршин.
Чтобы выколотить из своего "дела" необходимый прожиточный минимум, отец старался всячески уменьшить расходы не только по дому, но и по делу. Он сам и закупал товар, и продавал его, и вел переписку с покупателями, и был бухгалтером. Единственным его помощником был артельщик Сергей, в обязанности которого входило открывать и закрывать "лавку", сторожить ее в отсутствии отца и, главное, паковать проданные куски товара в кипы путем особого приспособления, очень меня занимавшего. Окуная кисть в особое варево, Сергей выводил печатными буквами фамилию и адрес покупателя.
Жизнь отца была трудная, полная забот и треволнений - в поисках кредита, в напряженной экономии, в опасении, что выданные клиентами векселя вернутся неоплаченными. Банкротство торговцев в черте оседлости было частым явлением, почти "нормой". Вопрос заключается лишь в том, когда покупатель не заплатит: когда прежние продажи ему успеют покрыть понесенный убыток или раньше - до этого, после первой же или второй продажи.
"Дело" отца, поэтому, часто висело на волоске. Тем не менее, он пользовался репутацией исключительно честного купца. И не один раз приходил я в возмущение, когда уже в более зрелом возрасте, приходилось по вечерам освобождать комнату, которую я занимал с братом, потому что приходили тяжущиеся купцы-евреи, спор коих отец должен был разобрать скорее в качестве мирового посредника, нежели согласно процедуре третейского суда. Обычно после этого появлялась у нас новая, никому ненужная ваза из баккара для фруктов, выражение признательности отцу за потраченные время и труд.
Читать дальше