Все эти факты указывают на то, что культурные и законодательные барьеры становились менее важными в XVIII в. Для провинциального дворянина, представляющего для нас наибольший интерес, они были по большей части пустым звуком. Как говорилось в памфлете того времени, когда сельский дворянин продал свою пшеницу, вино, скот или шерсть, никто не обвинит его в бесчестии [Ibid., p. 142]. Там, где предоставлялся шанс или, лучше сказать, соблазн поступить таким образом, дворянство шпаги не гнушалось зарабатывать на торговле. Под Тулузой, в области, где можно было неплохо заработать на выращивании пшеницы, привычки и нравы прежней знати стали вполне деловыми и не отличимыми от полубуржуазных нравов дворянства мантии [Forster, 1960, p. 26–27]. Говоря в целом о провинциальной аристократии, Форстер выдвигает следующий тезис:
Провинциальный дворянин был совсем не праздным, скучным и обедневшим hobereau, а активным, прозорливым и преуспевающим лендлордом. Эти эпитеты означают большее, чем пухлый кошелек. Они подразумевают отношение к семейному благополучию, характеризуемое бережливостью, дисциплиной и строгим руководством, которое обычно содержится в понятии «буржуа» [Forster, 1963, p. 683].
Из этого замечания совершенно ясно, что законодательство и предубеждение сами по себе не были значительной помехой для распространения коммерческого образа мысли и поведения среди французской землевладельческой аристократии. Объяснение предполагаемого отставания французского сельского хозяйства по сравнению с Англией нужно искать в другом.
Было ли вообще отставание? Насколько репрезентативен образ дворянина, описанный Форстером? Ответ на эти вопросы в данный момент может быть лишь предварительным. Если попытаться построить график уровня проникновения коммерции в сельское хозяйство и нанести различия на карту Франции конца XVIII в., то скорее всего обнаружились бы такие области, где весьма заметно присутствовало бы то, что называется духом аграрного капитализма. Выполнение подобной задачи было бы трудоемким, а с точки зрения вопросов, поставленных выше, и не слишком полезным. Одни статистические данные не решают нашу проблему, поскольку они в основном дают количественную картину.
Здесь необходимо принять во внимание не только возникновение нового психологического настроения и его возможные причины. Те, кто следуют Веберу, в особенности те, кто рассуждают в терминах некой абстрактной жажды успеха, пренебрегают важностью социального и политического контекста, где подобные изменения проявляют себя. Проблема не просто в том, пытались ли сельские дворяне во Франции эффективно управлять своим поместьем и продавать свою продукцию на рынке. Она также не сводится к тому, сколько аристократов переняли подобный образ мысли. Ключевой вопрос в том, поменяли ли они или нет в результате структуру деревенского общества в той же мере, в какой это произошло в тех частях Англии, где движение огораживания проявило себя сильнее всего. Ответ на этот вопрос прост и однозначен: не поменяли. Дворяне, представлявшие передний край коммерческого прогресса во французской деревне, пытались вытянуть больше из крестьян.
По счастью, Форстер предложил нам подробное исследование нобилитета в одной части Франции, диоцезе Тулузы, где коммерческий импульс был очень силен и где выращивание зерна для продажи было занятием знати par excellence. Его анализ делает возможным точно определить сходства и различия между преуспевающими джентри в Англии и коммерчески мыслящими дворянами во Франции.
В южной Франции и, возможно, на большей, чем принято считать, части страны мотивация для выращивания зерна на продажу была довольно сильной. Население, как в королевстве, так и в этой местности, быстро росло. Так же быстро росли и цены на зерно. Политическое давление на местном уровне произвело существенное улучшение в транспортировке, сделав возможным продажу зерна на значительном удалении от Тулузы в достаточно существенных объемах по нормам XVIII в. По всем этим показателям ситуация была в общем сходна с английской. Тулузская знать, дворяне шпаги и дворяне мантии, как и бравые английские сквайры, одинаково успешно приспособились к обстоятельствам, возникшим не без их помощи. [42]Бо́льшая часть тулузских доходов поступала в форме ренты. Поскольку большую часть этой ренты получали с поместий Лангедока и поскольку эта область была в основном аграрной со слабой и отсталой буржуазией, бо́льшая часть денег, поступавших в их карманы, все равно зарабатывалась на пшенице [Forster, 1960, p. 22–24, 115, 118–119]. Однако тулузская знать принялась вести рыночное сельское хозяйство совершенно иначе, чем английские джентри. За исключением использования кукурузы в качестве фуража для скота в XVI в., что значительно увеличило объемы пшеницы, которую можно было продать, не было сделано никаких существенных технологических инноваций. Сельское хозяйство продолжали вести практически в тех же самых технологических и социальных рамках, которые существовали в Средние века. Возможно, географические факторы, различия в почвах и климате помешали переменам [Forster, 1960, p. 41–42, 44, 62], хотя я полагаю, что более важными были политические и социальные факторы. В общих чертах происходившее можно описать очень просто: знать использовала свое преимущество в социальной и политической иерархии для того, чтобы выжимать из крестьян все больше зерна на продажу. Если бы дворяне не были способны делать это, преодолевая нежелание крестьян расставаться со своим урожаем, городскому населению нечего было бы есть [Ibid., p. 66].
Читать дальше