Что касается передач, от туляков я не получил ни одной, равно как никто (кроме Крымзенкова, но ему свидания не дали), пока я сидел в Тульской тюрьме, не навестил меня… А сколько их ездило ко мне в Прилепы, лебезило, приятно улыбалось, всячески заискивало передо мной! О люди!
Нашлись и такие, которые либо вовсе не ответили на мой призыв, когда я к ним обратился, либо же сами хотели мне навязать второе дело. Назову доктора Сухинина. [247]Я его знал еще до революции, он меня лечил. И вот, когда мне понадобился поручитель, имевший недвижимую собственность в городе, чтобы меня могли до суда отпустить на свободу, я написал ему из тюрьмы письмо. Он даже не ответил.
Еще назову Мамонтова, как я уже писал, многим мне обязанного, – интересная фигура, вернее тип. Всеволод Саввич – сын мецената, московского купца, чье имя известно каждому образованному русскому. Будучи женатым на красавице Свербеевой, он, таким образом, со стороны жены имел связи в дворянских кругах, а со стороны семьи отца – в высшем купеческом обществе Москвы. За женой он получил небольшое имение в Тульской губернии, которое очень любил и в котором проводил со всей семьей лето. Зимой Мамонтовы жили в Москве. Во время империалистической войны его призвали, и он попал в ополченский корпус в Туле, где получил назначение адъютантом при корпусном командире. Так Мамонтов вместе с семьей очутился в Туле, где и застрял после революции. Я познакомился с ним уже при большевиках. Во время Февральской революции Мамонтов приветствовал падение режима, ораторствовал на митингах, получил назначение начальника милиции. Верхом, с неизменной трубкой в зубах, в сопровождении двух милицейских он разъезжал по Туле и наводил порядок. Этого-то Мамонтова [248]я и назначил в Шаховскую конюшню. Каюсь, поступок я совершил нехороший, но исполнял просьбу будучи безумно влюбленным, а стало быть, ненормальным. Это хоть отчасти является смягчающим обстоятельством. Как Мамонтов «попал в революцию», догадаться и объяснить нетрудно, ведь все московское купечество, вернее, сливки этого слоя, будировало, было против дворян, выражало недовольство властью. Все эти Гучковы, Крестовниковы, Челноковы, Коноваловы и прочие подготовляли, делали и при помощи благоприятно сложившихся обстоятельств и дезертиров сделали-таки революцию. Им казалось, что вся гроза разразится только над дворянством, лишит их земли, разорит, сметет с исторической арены. Пути откроются, дороги расчистятся для купечества и плутократии, которая, имея капиталы и фабрики, возьмет еще и власть! Однако в этих расчетах не были учтены некоторые особенности натуры русского человека: революция так углубилась, русский человек так самоуглубился, что ограбил не только помещиков, но и все и вся кругом и около! В начале революции сын Мамонтова Андрей спасался у меня в Прилепах, позднее самого Мамонтова я всячески поддерживал ряд лет. И вот он, пользуясь тем, что после моего выезда из Прилеп туда попала Тульская заводская конюшня, копается в старых архивах, поднимает против меня дело. Каков Мамонтов!
Люблю большевиков и признаю из всех левых партий только эту одну: уж если грабить, то грабить всех – по крайней мере, справедливо и ни для кого не обидно. А то вдруг почему-то у Бутовича имение отнять, а Гучкову фабрику оставить. Стричь так стричь, всех под одну гребенку!
…Ветрогонка была на сносях, а время наступило неспокойное – 1919-й или 1920 год – и на конюхов положиться было нельзя. Я сам зашел вечером проверить кобылу. Кобыла была здорова, не беспокоилась и взглянула на меня своим добрым и ласковым глазом. Я потрепал ее по шее, поправил ей короткую и жидкую арабскую челку и пошел домой. Это было под Пасху. Когда деревенский колокол стал сзывать поселян к заутрене, маточник Андрей Иванович не выдержал, послушал свою Ульяну и пошел в церковь. Когда он вернулся, то первым делом пошел на маточную. В деннике Ветрогонки лежал мертвый, задохнувшийся жеребенок – кобылка. Грустный это был праздник для меня и тяжелый для Андрея Ивановича.
В тюрьмах укладываются спать рано, сейчас же после поверки. Правда, и встают с зарей. Как-то странно ложиться спать именно здесь, в Тульской тюрьме: еще совсем светло, чирикают воробьи, с шоссе доносится шум, слышится пение, а вы не только должны лечь, но и не можете громко говорить. В Москве лучше. Там, в каменном мешке, по крайней мере, природа не дразнит и не соблазняет вас.
Когда после поверки начались приготовления ко сну, я был очень удивлен тем, что все ложились прямо на полу. У кого были свои матрацы, те стелили их, но большинство, и я в том числе, легли на голый пол. Есть в этом нечто унизительное, чувствуешь себя каким-то скотом, и, лежа на полу, я об этом горевал. Из всей камеры собственную походную койку, очень удобную, складную, имел один Кронрод, и эта койка служила предметом зависти и вожделений всей камеры. В тюрьмах обязаны предоставлять заключенным либо нары, либо топчаны и матрацы, набитые соломой. Но для Тульской тюрьмы законы не писаны. Сравнивая здешние порядки с московскими, я с ужасом думал о том, что здесь будет еще хуже, еще тяжелее.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу