...
Ни в одно общество я теперь больше не вступлю, потому что очень уж горький опыт у меня есть. Одно-единственное, что меня сегодня еще интересует, и это вам все соседи здесь – вы же слышали только что, опять в дверь звонили, – все подтвердят: если кто-нибудь сюда приходит и я могу помочь, будь то в управе или еще где, то я это делаю с удовольствием. Но: пускай мне грязными ботинками не топают здесь по всей квартире. Сейчас же все моду такую взяли. А мне этого больше не хочется. В старости хочется же немножко отключиться. А так я больше всего хотел бы своим хобби заниматься.
7. Страх и активность
Эльза Мюллер {21} боготворила своего отца, шахтера. Его дом располагался в одном из лучших жилых кварталов города, поэтому ребенком ей очень часто приходилось общаться с «лучшими семьями». Свою мать она описывает как святошу, женщину работящую, строгую и нетерпеливую, часто и жестоко ее лупившую и больше любившую ее сестру; а потом сразу заявляет:
...
Мой отец был работящий, уважаемый, умный, философский, человечный, веселый, нежный, верующий, сдержанный, с ранней молодости состоявший в профсоюзе, но с партийными пристрастиями.
В 1946 году она вышла замуж за коммуниста, работавшего на шахте слесарем, который никак не мог сравниться с этим авторитетным призраком; после того как он вследствие кризиса угольной промышленности оказался на обочине жизни, госпожа Мюллер стала не только главной в семье, но и вне дома заняла главенствующие позиции. Во время войны она пошла работать санитаркой (эту специальность она получила еще до войны) и в 1960-е годы быстро дослужилась в больнице до старшей сестры отделения для частных пациентов. Ей поручили руководить обучением медицинских сестер, она стала активной социал-демократкой и членом совета трудового коллектива больницы. Если не считать отца, то решающим фактором в ее социализации стала война. Ей было пятнадцать, когда она началась; война – это ее годы учения. В это время она набирает тот потенциал энергии и организаторских способностей, который в эпоху Аденауэра, когда она была домохозяйкой, оставался латентным (правда, не совсем, потому что она, например, параллельно заведовала общежитием учеников, проходивших обучение на шахте), а потом позволил ей столь же быстро, сколь и успешно возвратиться в профессиональную жизнь и развернуться в ней.
В 1938 году Эльза Мюллер закончила школу и вступила в Союз немецких девушек, но, поскольку ее родителям-католикам это пришлось не по вкусу, она ограничилась спортивными занятиями в секции гребли на каноэ, хотя ей нравилось быть в коллективе и руководить. Одновременно она отрабатывала обязательный для девушек трудовой год в качестве помощницы по дому у одной учительницы. Потом стала учиться в женском монастыре на санитарку, но прервала обучение после того, как у ее отца обнаружили пневмокониоз, и к тому же настоятельница выставила ее на посмешище перед соученицами, когда она во время менструации запачкала кровью постель. Вернувшись в родной город, Эльза прошла профессиональное обучение в крупной фирме, занимавшейся розничной торговлей. Потом – трудовая повинность, ее послали в крестьянское хозяйство в Шлезвиг-Гольштейне; там она хорошо справлялась с работой и стала доверенным лицом у майденфюрерин [5] . После возвращения в Рурский бассейн Эльза в 1942 году стала военнообязанной и проходила службу в трудовом ведомстве, в отделе, занимавшемся незаменимыми работниками, которым полагалось освобождение от призыва; здесь она впервые узнала, какими методами были согнаны в Германию работавшие там украинцы; тогда-то, – думает она теперь, – и зародился в ней критический образ мыслей по отношению к политике.
Там, в центре Эссена, она попала в 1943 году под первый крупный авианалет:
...
Он меня привел в полнейший шок. Мы уже не могли ничего потушить. Там были такие крытые галереи… там полно было дерева, и мы уже не могли гасить, воды не было. И я побежала в сторону вокзала, был перерыв, двадцать минут [между налетами]… Всюду грохот, осколки, пожары. Я побежала и оказалась в какой-то момент совсем одна. Бежала через город… Горел опрокинутый трамвай, вокзал горел… а самолеты опять уже появились, опять новая волна уже, и опять сирены с громким воем, и тут на меня кто-то закричал: «Вы с ума сошли? Идите в убежище!» И я спустилась на Роландштрассе за Парк-отелем в убежище. И все рекой, рекой стекались в убежище. А потом снова ковром стали падать бомбы. А потом раздался страшный грохот. В общем, выйти из убежища мы уже не могли, нас там завалило. А я обнимала молоденькую девушку, незнакомую молоденькую девушку, мы так крепко-крепко вцепились друг в друга. А у кого-то сделался нервный срыв, а одной женщине пришлось детей оставить снаружи, у нее двое детей было. Она все время кричала: «У меня дети на улице, у меня дети на улице!» Тут молятся. Там орут. Там воют. А я и эта молоденькая девушка, мы обнялись, мы сидели в ловушке. А потолок – так он все время так трясся, он прямо-таки качался при каждом новом взрыве. И в это время я только думала, мои родители и все это у меня в мыслях было. А потом я услыхала шум воды. И я сказала: «Господи, не дай мне утонуть!» Потому что мы все время читали про авианалеты в газетах: где-то люди утонули, потому что трубы лопнули, а люди боролись до последнего, пока уже совсем под потолком не плавали, и в итоге все-таки тонули. Как они боролись! А когда их потом находили в этих убежищах!.. И тут я сказала: «Господи, не дай мне утонуть!» Я слышала шум воды. «И пусть лучше потолок рухнет и меня прибьет, но только не тонуть», – так я сказала. Это было мое последнее желание. И еще: как меня найдут? Я еще раз всю свою жизнь перед собой увидела и прямо завершила ее. Да, завершила, надо сказать… А потом мы услыхали, как колотят, стучат, зовут, а потом вспомогательная служба безопасности – они вогнали брусья в подвальное окно, чтобы подпереть, и вытащили нас. И там все горело, вся ведь Роландштрассе превратилась за ночь в груду развалин… И у меня здесь еще шрам остался. Здесь мне потом тоже обожгло, брови мне сожгло. Волосы вот тут на голове тоже сожгло. Какой-то человек мне что-то набросил на голову и сказал: «Беги, девочка! Давай, беги!» И тогда я побежала вниз, в сторону «Феррошталя», в сторону «Хохтифа», в сторону пивоварни. А потом ничего больше не помню. Первый и единственный обморок в моей жизни был. Я была без сознания. А потом я очнулась, лежала в зале [в здании городского собрания, которое было рядом]. Вокруг меня крик, кутерьма, все кричат, своих ищут. Деточка моя! Это был один крик. Я до этого-то не глядела, как и что, а тут думаю: «Ой, все ли цело у меня?» Потом я захотела встать. Сказали: «Лежите, не вставайте!» То есть за мной ухаживали. А потом дали мне шнапсу. И я сказала: «Со мной все в порядке, ничего у меня нет!» Я все оглядела: ничего у меня не было… А потом все время этот крик вокруг, все ищут своих, раненые кругом. Я была как-то не в состоянии помогать, я только глядела… [Потом, в сумерках, она в разорванной одежде и со спущенными чулками, на трамвае поехала в свое предместье.] Выхожу на станции «Городской парк», а тут мне навстречу один коллега, у которого сердце больное было… из отдела труда коллега навстречу мне идет, с горы спускается. На нем безупречный поплиновый плащ, элегантная мягкая фетровая шляпа, ремень туго затянут. Я его по сей день перед собой вижу: туго затянутый ремень, папочка под мышкой, как будто он в чудный осенний денек идет на службу. Спускается, видит, как я подхожу, смотрит на меня, разглядывает и говорит: «Да… что у вас за вид?» Как если бы я где-то шаталась ночью и в канаве валялась. Тут я закричала. Я так кричала… Я побежала в гору, последний отрезок вверх, и все кричала громко. Я прибежала наверх, вбежала в дом, так что моему отцу пришлось меня крепко-крепко обнять. Говорит: «Детка, успокойся, детка, успокойся!» Я говорю: «Отец, там горит, горит, все разрушено, все разрушено». Только так это из меня наружу выходило.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу