Давший однажды всем упадочникам во Франции, да и вне ее, расхожее самоопределение: «Я — римский мир периода упадка», Поль Верлен (1844–1896) на поверку как раз явственно обнаруживает такие поползновения вырваться из засасывающей душевной трясины, вновь и вновь им овладевавшие. В доверительных, трогательно бесхитростных сетованиях — заплачках Верлена, возобновлявшихся от одной его книги к другой, образуя лирический дневник долголетних мытарств слабого сердца, слышны, по словам Горького, «вопль отчаяния, боль чуткой и нежной души, которая жаждет чистоты, ищет бога и не находит». Снедавшая уже Бодлера хандра, только без жгучей терпкости, скромнее и мягче, обрела в злополучном «бедном Лилиане», как он себя прозвал, своего грешного великомученика и трепетного певца.
По жизни Верлен не столько плыл сам, сколько его несло как щепку, хотя время от времени он пробовал взять себя в руки, выкарабкаться на стезю добронравия и даже благочестия, вопреки податливости на соблазны «зеленого змия», да и другие, не менее запретные. И каждый раз порывы воспрянуть из скверны порока, где он маялся от стыда, из — за чего впадал подчас в слепое буйство, вроде приведших его в тюрьму выстрелов в Рембо, своего младшего друга — искусителя и спутника в бродяжничествах между Парижем, Лондоном и Брюсселем, опять и опять сменялись срывами, все ниже, пока он не докатился до участи совсем пропащего «кабацкого святого» (Луначарский).
Но если житейские последствия верленовских безвольных метаний между угарной чувственностью и хрупким рассудком были сокрушительны для него самого, то горькие лирические плоды, выраставшие отсюда, подкупают неходульностью своей правды. Раз угадываемые тонким чутьем в самом воздухе времени распутица, застой, тление — каждодневная действительность, а зов совести повелевает об этом во всеуслышанье возвестить, тем хуже для того, кому выпал столь тяжкий долг. Причащение «даров дьявола» у Верлена — своего рода самораспятие ради прозрений о себе и жизни, добываемых ценой будничной Голгофы:
В трактирах пьяных гул, на тротуарах грязь,
В промозглом воздухе платанов голых вязь,
Скрипучий омнибус, чьи грузные колеса
Враждуют с кузовом, сидящим как — то косо
И в ночь вперяющим два тусклых фонаря,
Рабочие, гурьбой бредущие, куря
У полицейского под носом носогрейки,
Дырявых крыш капель, осклизлые скамейки,
Канавы, полные навозом через край, —
Вот какова она, моя дорога в рай!
(Перевод Б. Лившица)
Самочувствие почти всегда печально поникшего Верлена, конечно, не обеспечивало творческой способности ни ровного, ни длительного горения. Дарование его, вспыхнув, скоро угасло, да и в пору десятилетнего расцвета между ранними «Сатурновскими стихами» (1866) и двумя лучшими верленовскими книгами «Песни без слов» (1874) и «Мудрость» (напечатана в 1880 г., но писалась в основном пятью — шестью годами раньше) подчас чадило. Особенно когда он скабрезно смаковал плотские утехи (Сб. «Любовь», 1888; «Плоть», 1896; отчасти «Давно и недавно», 1884, и «Параллельно», 1889). В других случаях оно давало пламя без тепла — тогда он впадал в умильно — покаянную благостность и принимался расточать ходульные хвалы то прелестям мещанского уюта (в «Доброй песне», 1870), то душеспасению в церковном лоне. Христианская истовость, овладевшая заблудшим Верленом в его поздние годы, заставляла его забывать о собственном совете «сломать шею красноречию» ради торжества тихой музыкальной ворожбы («Искусство поэзии»). Однако сама по себе тяга к чему — то беспорочно — доброму, просветляющему, облекшаяся в конце концов у Верлена в богословские самоувещевания, исподволь растворена в его лирике и там, где она далека от прямолинейного вероисповедного рвения, и служит здесь противоядьем от любования окаянной хмельной тоской. Уже самой скользящей неназойливостью своего письма, всего касающегося легко и на лету, Верлен как бы разряжает, смягчает, заговаривает свою боль. При всей верленовской трагичности его природная стихия — задумчивая грусть, а не вязкий ужас, сумрачность, а не мрак, томления, а не терзания:
Это — желанье, томленье,
Страсти изнеможенье,
Шелест и шорох листов,
Ветра прикосновенье,
Это в зеленом плетенье
Тоненький хор голосов.
………
В поле, подернутом тьмою,
Это ведь наша с тобою,
Наша томится душа,
Старую песню заводит,
В жалобе робкой исходит,
Сумраком теплым дыша.
(Перевод Э. Линецкой)
И соответственно Верлена влекут к себе текучезыбкие, пограничные миги, блуждающие отсветы и оттенки, а не краски, смазанность, а не нажим рисунка, наброски, а не зрелища. Он не живописует и не высказывается, а, скорее, навевает какое — то настроение при помощи точечного размытого мазка — намека, что и побудило символистов, пробивавших себе дорогу, когда к нему уже пришло признание, объявить Верлена одним из основателей своей школы — честь, недвусмысленно им, впрочем, отклоненная.
Читать дальше