Приезжаю в Женеву. Потресов предупреждает, что надо быть очень осторожным с Плехановым, который страшно возбуждён расколом и подозрителен. Беседы с этим последним действительно сразу показали, что он действительно подозрителен, мнителен и rechthaberisch до nec plus ultra [12] «Всегда считает себя абсолютно правым».
. Я старался соблюдать осторожность, обходя «больные» пункты, но это постоянное держание себя настороже не могло, конечно, не отражаться крайне тяжело на настроении. От времени до времени бывали и маленькие «трения» в виде пылких реплик Плеханова на всякое замечаньице, способное хоть немного охладить или утишить разожжённые (расколом) страсти. Были «трения» и по вопросам тактики журнала: Плеханов проявлял всегда абсолютную нетерпимость, неспособность и нежелание вникать в чужие аргументы и притом неискренность, именно неискренность. Наши заявления, что мы обязаны быть ЕЛИКО ВОЗМОЖНО снисходительны к Струве, ибо МЫ САМИ не без вины в его эволюции: мы сами, и ПЛЕХАНОВ В ТОМ ЧИСЛЕ, не восстали тогда, когда надо было восстать (1895, 1897). Плеханов абсолютно не хотел признать своей, хотя бы малейшей, вины, отделываясь явно негодными аргументами, ОТСТРАНЯЮЩИМИ, а не разъясняющими вопрос. В товарищеской беседе между будущими соредакторами эта… дипломатичность поражала крайне неприятно: зачем обманывать себя, говоря, что в 1895 г. ему, Плеханову, будто бы было «приказано» (??) «не стрелять» (в Струве), а он привык делать, что приказано (похоже на то!). Зачем обманывать себя, уверяя, что в 1897 г. (когда Струве писал в «Новом Слове» о своей цели опровергнуть одно из основных положений марксизма) он, Плеханов, не выступал против, ибо абсолютно не понимает (и никогда не поймет) полемики в одном журнале между сотрудниками. Эта неискренность страшно раздражала тем более, что Плеханов старался в спорах представить дело так, будто мы не хотим беспощадной войны со Струве, будто мы хотим «всё примирить» и проч. Горячие споры шли и о полемике на страницах журнала вообще: Плеханов был против этого и слушать не хотел наших аргументов. К «союзникам» он проявлял ненависть, доходившую до неприличия (заподозривание в шпионстве, обвинение в гешефтмахерстве, в прохвостничестве, заявления, что он бы «расстрелял», не колеблясь, подобных «изменников» и т. п.). Самые отдалённые намеки на то, что и он впал в крайности (напр., мой намек на опубликование частных писем и на неосторожность этого приёма), приводили Плеханова прямо в отчаянное возбуждение и заметное раздражение. <���…>
Так шло дело до съезда всей группы «Освобождение труда». Наконец, приехал Аксельрод, и устроился съезд. По вопросу об отношении нашем к Еврейскому союзу (Бунду) Плеханов проявляет феноменальную нетерпимость, объявляя его прямо не социал-демократической организацией, а просто эксплуататорской, эксплуатирующей русских, говоря, что наша цель – вышибить этот Бунд из партии, что евреи – сплошь шовинисты и националисты, что русская партия должна быть русской, а не давать себя «в пленение» «колену гадову» и др. Никакие наши возражения против этих неприличных речей ни к чему не привели и Плеханов остался всецело при своём, говоря, что у нас просто недостаёт знаний еврейства, жизненного опыта в ведении дел с евреями. Никакой резолюции по этому вопросу принято не было. Читали вместе на съезде «заявление»: Плеханов держал себя странно, молчал, никаких изменений не предложил, не восстал против того, что там допускается полемика, вообще точно отстранялся, именно отстранился, не желал участвовать и только вскользь, мимоходом, бросил ядовитое и злое замечание, что он-то бы (они-то бы, т. е. группа «Освобождение труда», в коей он диктатор) уж, конечно, не такое заявление написал. Вскользь брошенное, кстати прибавленное к какой-то фразе иного содержания, это замечание Плеханова меня особенно неприятно поразило: идёт совещание соредакторов, и вот один из соредакторов (которого ДВА раза просили дать свой проект заявления или проект исправления нашего заявления) не предлагает никаких изменений, а только саркастически замечает, что он-то бы уж, конечно, не так писал (не так робко, скромно, оппортунистически – хотел он сказать). Это уже ясно показывало, что нормальных отношений между ним и нами не существует. Далее – обхожу менее важные вопросы съезда – ставится вопрос об отношении к Струве и Туган-Барановскому. Мы стоим за УСЛОВНОЕ приглашение (нас неизбежно толкала на это резкость Плеханова: мы хотели этим показать, что желаем иного отношения. Невероятная резкость Плеханова просто как-то инстинктивно толкает на протест, на защиту его противников. Засулич очень тонко заметила, что Плеханов всегда полемизирует так, что вызывает в читателе сочувствие к своему противнику). Плеханов очень холодно и сухо заявляет о своем полном несогласии и демонстративно молчит в течение всех наших довольно долгих разговоров с Аксельродом и Засулич, которые не прочь и согласиться с нами. Всё утро это проходит под какой-то крайне тяжелой атмосферой: дело безусловно принимало такой вид, что Плеханов ставит ультиматум – или он или приглашать этих «прохвостов». Видя это, мы оба с Потресовым решили уступить и с самого начала вечернего заседания заявили, что «по настоянию Плеханова» отказываемся. Встречено это заявление было молчанием (точно это и само собою подразумевалось, что мы не можем не уступить!). Нас порядочно раздражила эта «атмосфера ультиматумов» (как формулировал позже Потресов) – желание Плеханова властвовать неограниченно проявлялось очевидно. Раньше, когда мы частным образом беседовали о Струве (Плеханов, Потресов, Засулич и я, в лесу, гуляя вечером), Плеханов заявил после горячего спора, кладя мне руку на плечо: «я ведь, господа, не ставлю условий, там обсудим всё это на съезде сообща и решим вместе». Тогда это меня очень тронуло. Но оказалось, что на съезде вышло как раз обратное: на съезде Плеханов отстранился от товарищеского обсуждения, сердито молчал и своим молчанием явно «СТАВИЛ УСЛОВИЕ». Для меня это было резким проявлением неискренности (хотя я сразу и не сформулировал ещё так ясно своих впечатлений), а Потресов прямо заявил: «я ему не забуду этой уступки!». Наступает суббота. Я не помню уже точно, о чём говорили в этот день, но вечером, когда мы шли все вместе, разгорелся новый конфликт. Плеханов говорил, что надо заказать одному лицу (которое ещё не выступало в литературе, но в коем Плеханов хочет видеть философский талант. Я этого лица не знаю; известно оно своим слепым преклонением пред Плехановым [13] Любовь Исааковна Аксельрод.
) статью на философскую тему, и вот Плеханов говорит: я ему посоветую начать статью замечанием против Каутского – хорош-де гусь, который уже «критиком» сделался, пропускает в «Neue Zeit» философские статьи «критиков» и не даёт полного простора «марксистам» (сиречь Плеханову). Услышав о проекте такой резкой выходки против Каутского (приглашённого уже в сотрудники журнала), Потресов возмутился и горячо восстал против этого, находя это неуместным. Плеханов надулся и озлобился, я присоединился к Потресову. Аксельрод и Засулич молчали. Через полчасика Плеханов уехал (мы шли его провожать на пароход), причем последнее время он сидел молча, чернее тучи. Когда он ушёл, у нас всех сразу стало как-то легче на душе и пошла беседа «по-хорошему». На другой день, в воскресенье (сегодня 2 сентября, воскресенье. Значит, это было ТОЛЬКО неделю тому назад!!! А мне кажется, что это было с год тому назад! Настолько уже это отошло далеко!), собрание назначено не у нас, на даче, а у Плеханова. Приезжаем мы туда, – Потресов приехал сначала, я после. Плеханов высылает Аксельрода и Засулич сказать Потресову, что он, Плеханов, отказывается от соредакторства, а хочет быть простым сотрудником: Аксельрод ушел, Засулич совсем растерянно, сама не своя, бормочет Потресову: «Жорж недоволен, не хочет»… Вхожу я. Мне отпирает Плеханов и подаёт руку с несколько странной улыбкой, затем уходит. Я вхожу в комнату, где сидят Засулич и Потресов со странными лицами. Ну, что же, господа? – говорю я. Входит Плеханов и зовёт нас в свою комнату. Там он заявляет, что лучше он будет сотрудником, простым сотрудником, ибо иначе будут только трения, что он смотрит на дело, видимо, иначе, чем мы, что он понимает и уважает нашу, партийную, точку зрения, но встать на неё не может. Пусть редакторами будем мы, а он сотрудником. Мы совершенно опешили, выслушав это, прямо-таки опешили и стали отказываться. Тогда Плеханов говорит: ну, если вместе, то как же мы голосовать будем; сколько голосов? – Шесть. – Шесть неудобно. – «Ну, пускай у Плеханова будет 2 голоса, – вступается Засулич, – а то он всегда один будет, – два голоса по вопросам тактики». Мы соглашаемся. Тогда Плеханов берёт в руки бразды правления и начинает в тоне редактора распределять отделы и статьи для журнала, раздавая эти отделы то тому, то другому из присутствующих – тоном, не допускающим возражений. Мы сидим все, как в воду опущенные, безучастно со всем соглашаясь и не будучи ещё в состоянии переварить происшедшее. Мы чувствуем, что оказались в дураках, что наши замечания становятся всё более робкими, что Плеханов «отодвигает» их (не опровергает, а отодвигает) всё легче и всё небрежнее, что «новая система» de facto всецело равняется полнейшему господству Плеханова и что Плеханов, отлично понимая это, не стесняется господствовать вовсю и не очень-то церемонится с нами. Мы сознавали, что одурачены окончательно и разбиты наголову, но ещё не реализовали себе вполне своего положения. Зато, как только мы остались одни, как только мы сошли с парохода и пошли к себе на дачу, – нас обоих сразу прорвало, и мы разразились взбешенными и озлобленнейшими тирадами против Плеханова.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу