Как держал себя караул среди взбаламученного моря революционных страстей, от которых по поручению Времен. Прав. охранял царскую семью министр юстиции? Дать правдивую картину здесь труднее всего, ибо всякий мемуарист излагает свои впечатления под определенным углом зрения. И все же лица из царского окружения дадут более правдивую картину, чем нарисует ее мемуарное перо генерал-прокурора, наблюдавшего жизнь царскосельских узников со стороны. Мемуаристы из свиты, отмечая разнузданность революционной солдатчины, охотно будут говорить о каждом проявлении простого человеческого чувства в этой среде и подчеркивать все случаи, свидетельствующие о непринужденности, которая постепенно устанавливалась между заключенными и стражей, – для того, чтобы опровергнуть «ненависть» к династии: это явление наносное, порожденное только пропагандой и исчезавшее при непосредственном соприкосновении с жертвами людской несправедливости. Генерал-прокурор имел другую цель в своих воспоминаниях: подготовить читателя к объяснению, почему правительство, лишившись возможности отправить царскую семью в Англию, вынуждено было выбрать для ее местожительства Сибирь. Как для объяснения самого факта ареста Царя, он ударял по клавишам прошлого, совершенно не считаясь с резонансом, который от этого получается, так поступает он и для объяснения условий, в которых протекало заключение и которые настоятельно требовали во имя безопасности заключенных от Правительства тобольской меры. В полное отрицание собственной концепции революции, которая должна свидетельствовать о том, как правительство постепенно одерживало верх над разбушевавшейся стихией и вводило ее в рамки порядка и законности, в отношении Царского Села он склонен форсировать влияние этой стихии. Только решительность и определенность правительства охраняли царскую семью от всех эксцессов, им грозивших от народной ненависти, и делали временное заключение в царскосельской золоченой клетке спокойным, а для Царя, быть может, даже приятным. Он спокойно сменил скипетр на лопату садовника. «Все, кто наблюдал Царя в дни “пленения”, единодушно утверждают, – пишет Керенский, – что в течение всего этого периода бывший Император был по большей части в спокойном настроении и даже веселым; как будто новые условия жизни являлись для него источником благоденствия. Он пилил дрова, работал в саду или огороде, катался на лодке с детьми, вечером громко читал семье. Тяжелое бремя пало с его плеч, он был более свободен, не чувствовал стеснения. И это было все, что ему было надо».
Может быть, Керенский был бы во многом прав, если бы не прибегал к методу, присущему его воспоминаниям, – к крайнему преувеличению. Когда он ссылается на мнение всех, наблюдавших Царя в заключении, он, вероятно, имеет в виду Нарышкину, с которой имел повод говорить после отъезда царской семьи в Тобольск. Нарышкина действительно отметила однажды в своем дневнике (27 апреля), что Царь ей сказал, что он вполне доволен своим положением. «Было ли искренне сказано?» – задает себе вопрос гофмейстерина [85]… Царская чета, как отмечает она, обладала прямо «непостижимым» самообладанием. В сущности, сам Николай II дал определенный ответ своей записью в дневник 9 мая – в день своего рождения: «Тяжело быть без известия от дорогой мамы, а в остальном мне безразлично». Мне кажется, безразличие к окружающим уколам самолюбия вернее передает психологию отрекшегося Императора в период заключения, нежели утверждение, что Царь после отречения почувствовал «вкус к жизни» (так передавал Гибс проф. Пэрсу, написавшему предисловие к книге Керенского). Труднее переживала заключение Ал. Фед. Она говорила Нарышкиной (25 марта), что «Государь должен был отречься для блага родины. Если бы он этого не сделал, началась бы гражданская война – это бы вызвало осложнения в военное время. Самое главное это благо России» [86]. Царица надеялась на контрреволюцию – как не раз отмечает в дневнике Нарышкина.
Спокойная и мирная жизнь во дворце была как бы искусственно создана, и потому установленный порядок много раз нарушался все сильнее поднимавшимися волнами бурлящего революционного океана. Население собиралось у решеток в парк, где гуляла царская семья, и выло (hurlait) и свистело при появлении Царя. Прогулки царских дочерей сопровождались фривольными комментариями. В самом парке стража, нарушая регламентированный порядок, толпилась около пленников, выказывая грубо им свое презрение. Не будем, однако, очень преувеличивать. Негодующие толпы, грубость охраны и т.д., о чем рассказывает Керенский, – все это обобщение отдельных случаев. И, быть может, не всегда это было так грубо и страшно. В первых числах апреля, в дни пасхальной недели, Царь отметил в дневнике «большую толпу зевак» за решеткой, которая «упорно» наблюдала за гуляющими. Жильяр рассказывает (также в дневнике), что караульный офицер подошел и сказал, что «опасается враждебных демонстраций», и просил уйти. «Государь ответил ему, что совершенно не боится и что эти добрые люди ему нисколько не мешают». Очевидно, офицер настаивал, и Царь записал: «Пришлось уйти и скучно провести остальное время в саду». Допустим, что истина, как часто это бывает, находится где-то посередине. И все-таки назойливое любопытство зрителей, улюлюкание скорее уличных хулиганов, легко, а иногда даже с охотой разгоняемых стражей [87], – явление несколько иного порядка, чем негодующие толпы народа. Рассказам о грубости охраны в парке, выявлявшей свое презрение бывшим властелинам, мы можем противопоставить фотографическую пленку (их немало было сделано в Ц. С.), зафиксировавшую сентиментальную сцену поднесения букетика цветов караульным начальником одной из царских дочерей.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу