От него мы ждем самого громкого голоса протеста, голоса оскорбленного человеческого достоинства, голоса возмущенной, не мирящейся со зверствами совести. Пусть же властно, неудержимо громовым раскатом прозвучит этот голос!
Виктор Чернов.
Есть факты жизни, о которых мучительно думать и еще труднее писать, ибо малодушная мысль прячется от них, а человеческие слова бессильны и жалки перед лицом величайшей трагедии, развертывающейся изо дня в день, почти на наших глазах…
Когда-то, в момент крушения первой русской революции, самодержавие праздновало свою победу вакханалией карательных экспедиций и смертных казней. — Вся страна содрогалась от ужаса жестоких расправ, молча истекала кровью. Печать, служившая победителям, злобствовала и улюлюкала, ненасытная в мщении и безудержная в своей ненависти к революции; а та — другая, рожденная в дни народного пробуждения, молчала, разбитая и зажатая в железные тиски возрожденной цензуры
Но в эти тяжелые и полные глубокого трагизма месяцы, среди вынужденного безмолвия и тупой подавленности дважды раздался набатный голос возмущенной народной совести и заставил на минуту весь мир обратить свои взоры туда, где бездонное горе и ненасытная смерть становились «бытовым явлением» русской жизни.
Встал во весь свой гигантский рост Лев Толстой и произнес незабываемые слова о намыленной веревке палача и о своей готовности разделить участь распинаемого народа.
Выступил чуткий, как сама народная совесть, Короленко и приоткрыл завесу на бесконечный лес перекладин — чудовищный лес, которым, словно в сказке, стала зарастать русская земля. И в унисон этим набатным взволнованным голосом прокатился по всей стране сочувственный стон — протест, ибо в те времена люди не утратили еще способности чувствовать, и всесильная смерть не убила в них воли и жизни.
Это было пятнадцать лет тому назад, в дни победного торжества царской династии, в дни гибели первой революции…
И вот теперь, спустя вереницу прожитых лет, снова царит над Россией самовластная смерть, и снова страна, бессильная и распятая, истекает кровью.
Но от края до края Российской земли не слышно уже голосов народной взволнованной совести, не видно гигантов духа, дерзающих сказать Смерти властное: «Остановись.»
Что случилось с народной душой? И что значит ее мертвенное безмолвие?
Мы пережили Великую Русскую Революцию с ее светлыми днями и грандиозными катастрофическими периодами. Мы пережили четыре года большевистской диктатуры, перед которыми бледнеет, может быть, французский 93-й год. И мы знаем своим потрясенным разумом и мы видели своими помутившимися глазами то, чего не знали и не видели десятки прошлых поколений, о чем смутно будут догадываться, читая учебники истории, длинные ряды наших отдаленных потомков…
Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты.
Мы привыкли к этим картинам, как привыкают к виду знакомых улиц, и к звукам выстрелов мы прислушиваемся не больше, чем к гулу человеческих голосов.
Вот почему перед лицом торжествующей Смерти страна молчит и из ее сдавленной груди не вырывается стихийный вопль протеста, или хотя бы отчаяния. Она сумела как то физически пережить эти незабываемые четыре года гражданской войны, но отравленная душа ее оказалась в плену у Смерти. Может быть, потому расстреливаемая и пытаемая в застенках Россия сейчас молчит…
* * *
Большевистский террор имеет уже свою историю.
Если в первые два года после октябрьского переворота большевики любили становиться в вызывающую позу Робеспьера, а доморощенные Мараты ненасытно требовали крови и крови; если самый террор этих лет был демонстративно кричащим, бесформенным и стихийным, то, по мере овладевания государственным аппаратом, носители диктатуры чувствовали все большую и большую необходимость ввести террор в определенные рамки, подчинить его соответствующим органам, а главное — сделать его менее шумным, внешне менее заметным.
Читать дальше