В тюрьму приехал большевик Рязанов, хлопотавший об освобождении на его поруки некоторых из участников нашего совещания, большинство которых он хорошо знал по работе в профессиональном движении.
Рязанов просил нас не волноваться о своей судьбе, так как уже сегодня всю ночь в тюрьме дежурила «специальная комиссия Трибунала» для предотвращения возможных случайностей. Это было, конечно, утешительно.
— Мы с трудом удерживаем — говорил Рязанов — настроение масс, рвущихся в тюрьму для расправы с социал-предателями. — От товарищей с воли мы знали, конечно, о подлинном «настроении масс», но разве трудно было инсценировать «народный гнев»?
Помню, в один из этих дней нас повели в баню. Я встретил там питерского рабочего Григория Пинаевского, выданного провокатором и обвинявшегося в работе в П. С.-Р.
Пользуясь случаем, мы остановились и стали разговаривать.
Он уверенно говорил о возможности расстрела…
Через несколько часов в мою одиночку зашел наш политический староста С.-Д. А. Трояновский, разносивший по камерам полученные с воли продукты.
— Не знаете, в чем обвиняется Пинаевский? — взволнованно спросил меня Трояновский. — Дело в том, что его только что увезли на автомобиле с офицерами и «белогвардейцами».
Позднее мы узнали, что Пинаевского продержали несколько дней в Ч. К. и расстреляли. Это был единственный эсэр, расстрелянный в Москве в «ленинские дни», но зато сколько было не эсэров…
* * *
Между тем наступила осень, надвигалась зима. Памятная москвичам зима 1918–1919 года, когда хозяйственная разруха с каждым днем все больше и больше ударяла по обывательской жизни. Зима, прошедшая под знаком голода и холода.
Неимоверно тяжело отразилась разруха и на тюрьме. Сносное в течении лета, питание стало теперь ужасным. Давали в среднем 3/4 скверного «московского» хлеба в день (но были дни, когда давали по четверть фунта) и это, собственно говоря, все.
Так как нельзя же считать за питание дававшегося два раз в день супа, состоявшего из теплой, грязной воды и плавающей в ней одной или двух картофелин, не только не чищенных, но даже не обмытых от земли и обязательно гнилых. Обычная выписка из тюремной лавочки, всегда дополнявшая скудное питание тюремных сидельцев, свелась к нулю, т. к. в ней, как и во всех лавках города, мало помалу исчезли продукты. Помню, в начале зимы мы могли еще выписывать оттуда такие «продукты», как соль и туалетное мыло, бывшие в то время и на воле большой редкостью, но предложение их голодным людям было лишь издевательством.
Передачи, которые некоторые из нас имели возможность получать с воли, и без того чрезвычайно скудные, были обложены неизбежным своего рода «налогом» со стороны обыскивавших их надзирателей, налогом, достигающим ощутительных размеров. Описи к передаваемым продуктам при передаче не полагалось. «Воровать у вас мы все равно не можем — с наивным цинизмом говорили надзиратели, — т. к. обыск передач производится несколькими надзирателями сразу и мы смотрим друг за другом». В результате из каких-нибудь пол фунта сахару по назначению доходило лишь несколько кусков. Думая избежать этого, мои родные стали класть в каждую передачу лишь по несколько кусков, тогда я остался вовсе без сахара. В конце концов они вынуждены были прибегнуть к курьезному способу конспиративной передачи наиболее ценных продуктов, самих по себе совершенно невинных. Доедая кашу, я находил на дне горшка завернутый в бумагу сахар, под винегретом пряталось сливочное масло и т. п.
Те же, кто вовсе не получали передач, оказались в положении совершенно трагическом. Я знаю случай смерти на почве истощения в одной из одиночек казачьего полковника, который, однако, пользовался поддержкой политического Красного Креста.
Положение уголовных было еще более тягостным. Но затрудняюсь сказать, что доставляло больше страдания: постоянное чувство голода или наступившие холода. В ноябре начали чинить отопление, но торопиться с этим было не к чему, ибо заготовленные для тюрьмы дрова были еще только на одном из вокзалов, а в тюрьме не было лошади, чтобы их перевести. Товарищи, которым пришлось перезимовать в Таганке всю эту кошмарную зиму, передавали мне, что топили недурно, но топить начали в марте. Я вышел в конце ноября и до сих пор помню гнетущее чувство холода, особенно тяжело переживаемого голодным человеком, запертым вдобавок в одиночку.
Писать нельзя — стынут руки. С утра одеваешьсявесь день в шубу и шапку и до вечера меряешь свою камеру: пять шагов вперед и пять шагов назад. Единственное средство согреться — это раздеться, лечь в постель укутаться одеялом, сверху положить на себя все, что толькоесть теплого в камере. Частая нехватка кипятку — то нет дров, то испортился кипятильник — дополняла картину.
Читать дальше