Потом уже в Японии, когда я оказался в роли прикомандированного к штабу Макартура корреспондента «Красной звезды», я встретил там нескольких американских журналистов, напомнивших мне о той ночи в Наумбурге.
Был я через много лет после войны и в самом Наумбурге, долго бродил по нему, но так и не смог показать немецким школьникам и их учителю — энтузиасту-краеведу, — где именно, в каком доме был когда-то этот «пресс-кемп».
Помню, занятый в то время еще американцами, Лейпциг, удививший меня немецкими шуцманами, стоявшими на всех перекрестках, без оружия, но в полной полицейской форме.
Помню взятый под охрану американцами лагерь наших военнопленных под Лейпцигом, куда привез нас полковник из американской военной разведки, кстати, отнюдь не скрывавший от нас своей профессии.
Лагерь помню острей всего остального. Но в этом случае на помощь памяти приходит еще и маленькая статья, напечатанная в «Комсомольской правде» на исходе того же, сорок пятого года:
«…Входим в ворота. Первой нам встречается бледная девушка, внимательно, без особой радости, глядящая на нас.
— Вы — русская? — спрашиваю я.
— Русская, — говорит она, все так же недоумевающе глядя на нас.
И я только в эту секунду соображаю, что наша новая форма с погонами заставляет ее принимать нас не за нас.
Проходим несколько шагов. Какой-то человек срывается с места, подбегает к нам и кричит:
— Наши! Наши! — И, резко повернувшись, бежит в барак.
Мы идем через лагерь, и вокруг нас собирается все больше и больше людей. И когда мы подходим к центру окруженной колючей проволокой площади, мы уже окружены многотысячной толпой.
Я взбираюсь на ступеньки крыльца. От волнения я оступился. У меня дрожат ноги. Я почти боюсь упасть. Сейчас мне предстоит сказать в этом лагере первые слова, пришедшие с Родины, слова, которых находящиеся здесь не слышали — кто год, а кто два, три, почти четыре.
У меня пересыхает в горле. Я не в силах сказать ни одного слова. Я медленно оглядываю необъятное море столпившихся вокруг людей.
Я уже знаю, что этот лагерь штрафной, что в нем сидят военнопленные — за дурное поведение, и насильно угнанные за отказ работать.
Но какая бы летопись страданий ни была записана на лицах людей, все равно на них не прочитаешь и десятой доли того, что они испытали.
Я начинаю говорить и сам не помню, что говорю, не помнил тогда, не помню и сейчас.
Потом я слезаю со ступенек, и на них вместо меня влезает другой, приехавший со мной офицер, и он тоже что-то говорит, наверное, то же самое, что и я.
Я не могу расслышать его слов, но меня охватывает какая-то неистовая радость свидания. И я начинаю плакать и, заплакав, впервые оглядываюсь и вижу, что все кругом тоже плачут.
А потом нас провожают, и мы идем всей многотысячной толпой вместе через весь лагерь.
Рядом со мной, растягивая мехи, идет гармонист со стиснутым ртом. У него выбиты все до одного зубы, и он говорит, как старик, и поэтому не хочет говорить, а только играет…»
Быть может, сейчас я написал бы об этом лучше, чем в той газетной статье, но она дорога мне тем, что написана почти впритык к войне, и мне не хочется заменять слова того времени словами, написанными через тридцать лет.
Хочется добавить только две подробности, которых нет в статье, есть только в памяти: я не только говорил, по и читал там «Жди меня», а среди плакавших был и тот американец полковник, который привез нас в этот лагерь.
Из книги «Разные дни войны»
Тосолтан Битаров [13] Тосолтан Битаров родился в 1920 году в Северной Осетии, в поселке Садон, по национальности осетин. После окончания школы в 1940 году поступил в военное училище. С августа 1941 года и до конца войны был на фронте. Трижды тяжело ранен. В 1946 году вернулся в родной поселок, работал директором школы, горным мастером, начальником участка.
. В «плену» у друзей
В тот день, когда фашисты вероломно напали на нашу Родину, мне исполнился 21 год. Я был курсантом Подольского пулеметного училища. Вечеринку по поводу моего дня рождения отменила война. В этот же день я получил последнюю поздравительную телеграмму из далекой Северной Осетии от своих родных. В августе 1941 года нас выпустили лейтенантами и мы отравились на фронт. Я был назначен командиром пулеметной роты на Калининский фронт. Трудно передать словами горечь отступления. В боях под Москвой я впервые был тяжело ранен, находился в госпитале более двух месяцев. После выздоровления был направлен в 58-ю гвардейскую стрелковую дивизию.
Читать дальше