Может, она на это и надеялась, но не говорила. Видно, не в ее духе было молить и увещевать меня. Она лишь неистовствовала, угрожала и снова неистовствовала, призывая проклятье Божие на мою голову. Казалось, я обманул ее или, вернее, ее Бога в чем-то, украл у Него то, что принадлежало Ему, - а я ведь это и сделал. Ведь она передавала меня, свое дитя, - Богу, в Его нежные объятия, вместо того чтобы оставить меня в своих собственных. А теперь я похитил у Бога ее драгоценный дар, так что Ему должно было гневаться и на меня, и на нее. Она рисовала мне все муки ада, кои только могут обрушиться на священника, на человека, посвященного Богу, если он изменил своей клятве и стал распутником и виновником нарушения супружеской верности. Хуже этого ничего не может быть, этот грех позволяет дьяволу мучить свою жертву сколько угодно. Она буквально захлебывалась, расписывая, как он будет мучить меня. Она передавала меня дьяволу с той же истовой пылкостью, как прежде Богу, переложила в его объятия, как прежде в объятия Бога. В собственные свои объятия она меня никогда не заключала. Теперь она была столь же бесчеловечна, как и тогда. И я подумал о том, о чем прежде, как ни странно, не думал. Ведь когда я был маленьким, она никогда не обращалась со мной как с ребенком, как со своим родным, маленьким, совершенно обычным ребенком. Я не мог вспомнить, чтобы она когда-нибудь ласкала меня, гладила по головке или хоть иногда шутила бы со мной, дергала бы меня за ухо, или ущипнула за подбородок, или же что-нибудь в этом роде. Я всегда был чем-то особенным, всегда избранником, избранником ее и Бога. Отданный, отданный другому. Господину Всемогущему на потребу Ему. Ему уступила она свое единственное дитя.
А теперь она отдала меня дьяволу.
Может, я сам никогда не ласкался к ней. Этого я не помнил. И об этом я, в самом деле, до сих пор не думал. Так что все, быть может, было еще более сложно, чем я себе представлял.
Хотя она ведь и сама не располагала к чему-либо подобному. Да и не думаю, чтобы она к этому стремилась.
Но я-то все-таки мог бы это сделать. Ее поступки были таковы, что я тоже ожесточился, а под конец и вовсе впал в ярость. Мы неоднократно спорили между собой, и наш прежде столь тихий дом наполнился бранью и ужасными сценами. Конечно, виноваты были мы оба. Но ее взгляды на мое 'кошмарное преступление', как она называла это, и на порочное существо, соблазнившее меня, и на всю эту позорную грязную связь между двумя людьми разного пола были мне столь омерзительны, что я без малейшего сочувствия и сострадания к ней заклеймил ее как низкую и подлую тварь. Я бесконечно презирал ее, не считаясь с тем, что она была мне матерью и что мои чувства к ней были некогда совершенно иными. Напротив, это, я думаю, заставляло меня еще больше лютовать. Все, что касалось ее, представлялось мне ныне равно отвратительным. Моя же склонность видеть только смешное и глупое в ее поведении и высказываниях сделала меня столь же гадким и злобным шпионом, как и она сама. Я не отказывал себе в удовольствии разоблачать ее и помню еще, какую радость доставляло мне, когда она в разгаре бешеной злобы давала понять, что ей, женщине из небогатой семьи, по-своему льстило, что я, во всяком случае, обманывал Бога со знатной дамой.
Не в силах справиться со мной и не зная, как ей излить свою злобу, она пришла к нашему духовному отцу поговорить с ним и попросить у него совета, как ей поступить. На самом же деле ей не нужен был ни его, ни чей-либо другой совет, она была совершенно неспособна прислушаться к нему, она всегда сама точно знала, чего хочет и как ей добиться своего.
Его очень опечалило то, что он услышал. Но когда она пожелала, чтобы он переговорил с кем-либо из моих собратьев саном выше и, стало быть, попросту донес на меня и на мое преступление, он ответил 'нет', он решительно отказался это делать. Он был очень привязан ко мне, как и я к нему, и слишком добросердечен, чтобы так поступить. Он сказал, что я не доверился ему на исповеди, а кроме того, он не желал бы привлекать внимание ко мне, как ни тяжек был мой грех.
Она же считала, что так относиться к столь великому греху возмутительно и безответственно.
Возможно, так оно и было, но он ответил именно так.
Этот столь почитаемый и любимый мной старец часто беседовал со мной, пытаясь повлиять на меня кроткими и мудрыми речами и заставить меня преодолеть то, что, как он понимал, было страстью, способной поразить также и духовное лицо. Я охотно и смиренно выслушивал его, но это и единственное, что я мог сделать, желая показать, какую преданность и почтение я питаю к нему. Порадовать его по-настоящему я не мог. Я был совершенно бессилен пред лицом овладевшей мной страсти, и выбора у меня не было.
Читать дальше