Не будем обольщаться; сопротивление вряд ли обещает быть длительным. Слишком сильна напирающая стихия, слишком незначительны ряды защитников. Темным силам повсюду в наши дни облегчена победа.
Будет некогда день и погибнет высокая Троя,
Древний погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
Умрут последние «из стаи славных», порвется последняя связь с лучшим прошлым, цитадель литературы останется под защитой простых средних людей. Тем ответственнее их задача. В безнадежных условиях, обреченные на поражение, они обязаны дать врагу такую битву, от которой остался бы яркий след.
У Клаузевица, в книге «О природе войны» есть замечательное место: — когда армия разбита и ей ничего кроме капитуляции не остается, у нее блестящий выход — героическая гибель. Такая гибель равняется победе, потому что несет в себе семена возрождения армии в будущем. Русская литература должна дорого продать свою жизнь, знамя ее до тех пор должно развеваться, пока не падет последний защитник. В этом — залог возрождения. Это борьба за будущее России. [48]
У Теофиля Готье есть рассказ, герой которого в компании таких же изысканных и утонченно культурных людей, как он сам, устраивает сеанс гашиша в роскошно убранном старинном отеле. Одурманенный зельем, он попадает в мир видений, и вот что ему грезится: музыка Вебера, ожившие плафоны Лемуана с нимфами и головками амуров, персонажи с картин Гойи и офортов Калло; вместе с масками итальянской комедии танцуют ублюдочные существа с полотен Иеронима Босха и Питера Брейгеля. Потом прошла вереница женщин, созданных лучшими мастерами Возрождения, химеры, сфинксы, обрывки пейзажей, интерьеров… Только ни одного видения из реального мира, из мира желаний или из темных глубин подсознательного. То был бред эстета и эрудита. Надобно жить одним лишь искусством и книгой, чтобы бредить так.
Рассказ этот вспоминается всякий раз, когда перечитываешь Гумилева. Не опыт, не наблюдение, не погружение в тайники своего «Я», но книга, картина, старинное здание, музейная витрина лежат в основе его стихов. Не за это ли так не любил его Блок? Эти два человека, чьи имена переплелись так странно, что им суждено, по-видимому, упоминаться всегда вместе, — были во всем «различны меж собой». Блоку, остро чувствовавшему жизнь и мир, прозревавшему в них так много страшного, был чужд и враждебен Гумилев, не желавший знать ни человека, ни жизни, ни бездны, окружающей жизнь, живший в выдуманном, вернее, вычитанном мире, да еще мире явно не русском. Он ведь постоянно витает между экватором и сорок второй параллелью — в Африке, на Леванте, в Индии, в Персии, даже в Китае, среди фарфоровых павильонов, языческих идолов, нильских гробниц, «изысканных жирафов», львов и леопардов. Часто он среди конквистадоров, мореходов, «открывателей новых земель» времен Колумба и Магеллана. Весь этот мир солнца, крови, соленого [49] воздуха, песков, пальм, смелых подвигов и борьбы, порожден не близкой поэту жизнью, не русской отвагой. Отечественных Ермаков, Дежневых, Крузенштернов, Миклухо-Маклаев он либо не знает, либо презирает. Кумиры его — «Гонзальво и Кук, Лаперуз и да Гама, мечтатель и царь генуэзец Колумб».
Откуда у северянина-петербуржца такая любовь к «колониальной» экзотике? Причиной тому, конечно, не путешествие в Африку. Поехал он туда уже после того, как возлюбил ее по книгам, и поездка не изменила эстетического восприятия черного континента. Африка его так и осталась страной, увиденной не глазом путешественника (это не Африка Стэнли, Ливингстона, даже не Африка Маринетти), а навеянной чужими произведениями искусства. Свой морской и тропический мир Гумилев взял у Кольриджа, Стивенсона, Леконт де-Лиля, Киплинга. Он открыт и отвоеван ими в борьбе с хаосом; наш поэт получил его в наследство. Оттого он и выглядит у него картиннее, наряднее. Если слоны и ягуары Леконт де-Лиля стихийны и плотски убедительны, то в леопардах и жирафах Гумилева есть стилизация. Они «изысканные», почти салонные, ими прельщают скучающих петербургских дам. Не Африка их родина, а Монпарнас.
В Гумилеве чувствуется некая упоенность своим французским вкусом, всем своим европейским обликом. Так и кажется, что он простить себе не может своего русского происхождения. И так странно наблюдать упорное стремление обручить его с Россией.
У известной части эмиграции есть своя политграмота, не менее плоская и не менее пошлая, чем политграмота советская, только с другим знаком. Есть и свой «социальный заказ». Не этим ли объяснить постепенное обволакивание имени поэта грязноватой оболочкой дешевого политиканства? Он — и великий патриот, и рыцарь монархии, и чуть ли не столп православия, и певец подлинной России, не в пример большевизантствующему Блоку. И всё потому, что кончил дни в чекистском застенке — факт, по-видимому, глубоко посторонний его биографии и особенно его поэзии.
Читать дальше