От Москвы до Твери четыре дневных перехода. Двое суток скачут обычные вестоноши. Никита со спутником (и второй отстал-таки по дороге, свалившись с седла), закаменев и кошкою согнувшись в седле неведомо какого по счету сменного скакуна, на восходе солнца несся уже в виду города, и шарахали от него утренние крестьянские кони, сторонили возы, издали завидев летящего стремглав вершника (верно, уж ко князю самому, не иначе!), с криком шарахало воронье из-под звонких копыт, и близил, стоя, как на столбах, на высоких розовых дымах, уходящих неколеблемо в морозную высь, широко раскинувшийся тьмочисленным нагромождением изб, клетей, хором и амбаров великий город.
Под воротами скрестившей копья страже Никита не мог сказать ничего – свело челюсти. Подскакавший напарник выкрикнул строго:
– От великого князя володимерского!
Копья раздвинулись. Куда тут? Улица криво вилась вдоль высоких тынов. Но их уже встречали верхоконные и скакали сбоку и впереди. И так, вослед чужому коню, влетел Никита в ворота города в городе – княжого дворца, не раз уже сгоравшего и вновь возникавшего из пепла, построенного впервые еще Михаилом Святым. Высокий собор, выше московских гораздо, высокие терема с многоразличными переходами, лестницами, кишевшие народом.
Он плохо видел – в ресницах настыл лед; сползая с коня, пал и не сразу сумел встать на ноги. Не чуя тела, шел, ослепший, готовый зарыдать, и не почуял, не понял сразу, что и к чему, попавши в медвежьи объятия Андрея Кобылы, который, крикнув в ухо ему: «Грамота у тя?» – и получив в ответ беспомощный кивок, попросту сгреб гонца в охапку и понес на крыльцо, мигнув молодцам волочь туда же и второго иссеченного ветром и снегом московского ратника.
«Гонец! Гонец! От князя!» – потекло по ступеням хором. И Настасья, для которой этот третий день едва не стал роковым, горячо перекрестилась перед образом Богоматери и пошла встречать. Андрей Кобыла втащил за шиворот и поставил на ноги перед ней буро-бело-сизого, залитого не то тающею водою, не то слезами малого со скрюченными красными негнущимися пальцами, который косо начал рвать намороженные пуговицы ворота, раскрывал рот, бормоча что-то, и наконец с помощью того же Андрея Иваныча изволок на свет божий кожаную, пропревшую с одного боку и оледенелую с другого калиту, из коей толстыми пальцами Андрея была извлечена свернутая в трубку грамота с вислою серебряною печатью.
– Самой кня… кня… кня…жеской!..
– Оттирать, живо! – прикрикнула Настасья на заметавшихся холопок и – сенной боярыне: – Машу созови! И Всеволода!
Мария со Всеволодом и незваный Михаил явились почти одновременно, когда юнца уже уволокли оттирать и отпаивать горячим вином.
– Маша, тебе! – сказала Настасья, протягивая нераспечатанную грамоту.
Мария порвала снурок, развернула свиток пергамена, медленно проглядела, шевеля губами. Без сил опустила руки, почти роняя грамоту на ковер. Сказала громко, без выражения:
– Перевенчает духовник великого князя, игумен Богоявленского монастыря Стефан!
Грамота пошла по рукам – от Настасьи ко Всеволоду (Михаил тоже сунул любопытный нос в свиток, глядючи через плечо брата), от него – к Андрею Кобыле.
Андрей Иваныч крупно перекрестился, сказал густо и радостно:
– Вота и устроилось все! Со Христом Богом! Ноне великому князю во всем легота: и в Литве непоряд – не зайдет Ольгерд наши волости! И в Орде спокой! А и в дому, вишь, настала порядня добрая! Ну, Маша, судьба! И не перечь больше! Сряжайте невесту, а я велю запрягать!
…Справа бежали, увязая в глубоком снегу. Бежали позорно, роняя оружие; падая на колена и прикрывая руками головы, ждали ударов, а немцы, в развевающихся рыцарских плащах, скакали, словно на турнире или на смотру, наотмашь рубя бегущих. Волынская рать пятила, ощетиненная копьями, но было ясно, что скоро побежит и она. Кейстут, далеко на левой руке, усланный обойти рыцарей, сейчас, попавши в засаду, бешено прорубается сквозь немецкие ряды, ежели уже не убит!
Ольгерд, до крови кусая губы, опустил иззубренный меч, затравленным волком озирая поле, усеянное трупами русичей и литвы. Сын, Андрей, сейчас выводит полоцкую дружину… Отрежут! Отрезают уже! Кого кинуть в бой? Смольнян! Он вырвал рожок у горниста, сам протрубил призыв. Битву еще можно было спасти, ежели, ежели… И все дело опять испортил Наримунт! Жалкий трус, сто раз прощенный, убежавший было в Орду, и теперь, когда приполз из Москвы, виляя хвостом, Евнутий (Ольгерд спросил брата: «Ну как, помог тебе твой Христос?» О своем крещении он ныне старался не вспоминать), когда приполз Явнут, Наримунт прискакал тоже – ордынский прихвостень, прихвостень Калиты, в этом несчастном бою он задумал выслужиться перед братьями и, точно пьяный, не разбирая дела, вломился со своею конницей в самую середину, поруша до конца строй волынской рати. Тотчас под согласные певучие звуки своих труб оба немецких клина обняли, сжали, стиснули Наримунта и началось уничтожение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу