Однако один из новейших историков Лангедока, П. Гашон, сильно преувеличивает, когда пишет: «Начиная с 1790 г., собственно говоря, истории Лангедока нет» [215]. Разумеется, официально провинции Лангедок нет. Но, быть может, именно поэтому люди бывшей провинции ощущают себя теснее связанными друг с другом, чем раньше, и такое пробуждение чувства единства мы наблюдаем в пятидесятые годы следующего века. Романтизм ввел в моду средние века, и каждый искал в этих темных и далеких столетиях почти стершиеся титулы, полузабытые воспоминания. В это время Мистраль и Руманиль основали близ Авиньона движение фелибров [216], Жансемин, аженский поэт [217], умерший лишь в 1864 г., продолжает вне этого движения издавать свои «Папильотки», Наполеон Пейра публикует «Историю альбигойцев», успех которой огромен. Я знал один антиклерикальный масонский дом начала нашего века, библиотека которого, если можно ее так назвать, состояла из одних работ Наполеона Пейра.
Впрочем, все это разделено и противостоит одно другому, как и сам по себе Лангедок. Жансемин бойкотировал зарождающееся движение фелибров; последнее под влиянием Руманиля, а позже Мор-раса [218]быстро сориентировалось на крайне правыйтрадиционализм, позиция же Пейра была диаметрально противоположна. Можно сказать, что лан-гедокцы под конец XIX в. искали в своем прошлом оправдания современных конфликтов. Но, бесспорно, здесь следует различать собственно Лангедок и Прованс. Фелибриж — движение в основном провансальское. Конечно, лангедокцы в нем участвовали. Они даже старались, особенно Проспер Эстье и Антонен Пербоск [219], восстановить язык точнее и чище, чем Мистраль, колоссальный труд которого, впрочем, тоже достоин уважения. Сами они сторонились всякой политики и думали лишь о возвращении достоинства прославленному диалекту. Их цель заключалась в том, чтобы побудить культурную буржуазию вернуться к языку «ок». На деле же он остался, с одной стороны, народным языком со своими диалектами, а с другой — языком изысканным, несколько книжным, произведения на котором заслуживают более широкой аудитории. До сих пор идет борьба за изучение местного языка в начальных школах. Но это требует от Франции такой степени децентрализации, к которой, похоже, наша страна еще не готова.
В плане политическом уже почти сто лет большинство живых сил Лангедока группируется вокруг «Депеш де Тулуз» [220]. Радикализм принимает здесь более резко выраженный антиклерикальный характер, чем где-либо. Конечно, это не случайность, что Эмиль Комб [221], принявший в качестве председателя Совета министров особо жесткий закон о конгрегациях, был уроженцем Рокекурба. Он не был протестантом. Но на его католицизм с детства сильно влияли янсенизм и галликанство. Этот цельный, суровый и фанатичный человек, вызывавший яростную ненависть одних и страстную привязанность других, часто напоминает мне Добрых Людях прежних времен, худых и аскетичных, которые, пренебрегая кострами инквизиции, брели некогда парами по Лангедоку и которых тайком принимали с пламенным восторгом друзья. Что сказать о Жоресе [222], тоже уроженце Кастра, несравненное красноречие которого поднимало толпы и собрания вплоть до 1914 г.? Трудно представить более разительный контраст, чем у него с Эмилем Комбом, а тем не менее Жорес был его другом, опорой в политике, «министром слова», как тогда говорили. Жорес был человеком щедрой, широкой души, исполненным жизненных сил, Комб отличался сдержанностью, замкнутостью, направленностью к одной цели — не дехристиани-зации Франции, а скорее насаждения христианства «духовного и истинного», к которому всегда стремилась часть лангедокского населения, что выразилось также в альбигойстве и Реформации. И если бы мы услыхали пламенные проповеди Бер-нара Делисье, пошатнувшие на миг застенки инквизиции, то, возможно, уловили бы в них что-то из будущих интонаций Жореса. Рожденные в такой близости друг от друга, эти два лангедокца, Жорес и Комб, ярко отражают контрасты провинции; но они же показывают, что эти контрасты не непримиримы и что между приветливым и очень терпимым духом народа, открытого всем духовным веяниям, и непреклонной суровостью катарских пастырей некогда могла возникнуть столь же прочная связь.
Строгий читатель, несомненно, увидит в предшествующих строках плод разыгравшегося воображения, не очень приличествующий строгому историку. Однако именно параллели такого рода выявляют сохранение некоего духа на протяжении столетий. Лангедок отныне — часть Франции, но следует спросить, какое именно место он занимает в стране, взятой в целом. С 1871 по 1914 гг. он, по крайней мере в политическом плане, играл в нашей стране решающую роль. Баррес, чувствовавший себя больше лотаринщем, чем овернцем [223], неоднократно сожалел, что потеря Эльзаса и Лотарингии нарушила равновесие во Франции и придала Югу слишком большой вес. И действительно, место Лангедока было тогда значительнее, чем когда-либо. Однако стоит ли на это сетовать, если учесть, что Третья республика [224]привела французскую армию к победе, а некоторые из наиболее прославленных полководцев этой армии — руссильонец Жоффр [225], Фош из Тарба [226]— были если не лангедокцами, то, по крайней мере, чистыми южанами.
Читать дальше