Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи:
Старца великого тень чую смущенной душой.
Эти пушкинские строки на перевод Гнедича «Илиады» можно было бы поставить эпиграфом к биографии Шлимана.
Ибо тень Гомера смутила его и завладела им на всю жизнь.
Еще ребенком он слышал от отца о героях Гомера, а затем величайшая во всей истории человечества эпическая поэма наполнила его душу своим гулким строем, юным, как сама гомеровская Греция, кипением страстей, ратными подвигами богов и царей, их победными кликами и воплями отчаяния, торжественной ясностью, простотой и силой повествования, могучими образами, отчеканенными в гекзаметрах.
Еще ребенком Генрих Шлиман объявил отцу:
— Я не верю, что ничего не осталось от Трои. Я найду ее. И нашел... Но до этого он еще совершил много дел.
Сын скромного пастора, оставшегося под конец жизни без всяких средств, Генрих Шлиман был вынужден бросить школу, чтобы зарабатывать на пропитание. Он служит приказчиком в лавке, юнгой на корабле и даже просит милостыню. А затем... затем он мало-помалу преуспевает в коммерции, становится обеспеченным человеком и, наконец, наживает значительное состояние. Причем самую крупную операцию он осуществляет в России: поставка селитры для русской армии в Крымскую кампанию приносит ему миллионы.
Другим его достижением в это время было знание языков. По своей собственной системе он изучает язык за языком так, чтобы свободно на нем говорить и писать, для чего ему требуется неполных полтора месяца. «Я штудирую Платона, — отмечает он, например, — с таким расчетом, что если бы в течение ближайших шести недель он должен был бы получить от меня письмо, то мог бы понять мною написанное». Среди доброго десятка других современных языков овладевает он (еще до поездки в Россию) и русским — при помощи словаря да... где-то раздобытой им «Телемахиды» В. Тредьяковского.
Как видно, это был человек незаурядных способностей.
Знание языков помогло Шлиману в его торговых операциях, а нажитые им миллионы позволили ему приступить к осуществлению заветной мечты: из-под пластов земли, нагроможденных тысячелетиями, открыть развалины великого города вместе с сокровищами его царя.
Ибо, вопреки мнению многих тогдашних ученых, рассматривавших «Илиаду» и «Одиссею» всего лишь как мифические сказания, он верил в их правду, верил Гомеру до конца.
И приступил к раскопкам в месте, которое наиболее соответствовало, даже в деталях (охват крепостных стен, примерное расстояние от моря и т. д.), описаниям Гомера. То был Гиссарлыкский холм на малоазиатском побережье Эгейского моря.
Сотня рабочих копала под руководством Шлимана. Но этот, к тому времени уже пожилой человек, не был ученым-археологом: переворачивая пласты земли, он многое открывал, но одновременно и многое разрушал в ходе работы — в этом его непростительная вина перед наукой. Под холмом Шлиман думал обнаружить древний город, а их оказалось целых семь (впоследствии даже тринадцать), возникших один над другим, точнее, над развалинами другого. Он нашел золотой клад, решил, что это сокровища царя Приама, и объявил, что откопал город, о котором было сказано у Гомера:
Будет некогда день, и погибнет священная Троя, С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
Впоследствии оказалось, что Шлиман ошибся: град Приама лежал выше того, который он принял за Трою. Но подлинную Трою, хоть и сильно попортив ее, он все же откопал, не ведая того, подобно Колумбу, не знавшему, что он открыл Америку. Найденный же Шлиманом клад принадлежал царю, жившему за тысячу лет до Приама.
А затем Шлиман отправился на Пелопоннес, опять-таки следуя указаниям Гомера, чтобы открыть «златообильные» Микены, где царствовал некогда победитель троян, вождь ахейцев и предводитель союзного войска, «владыка мужей» Агамемнон.
Шлиман откопал Микены и нашел там в царских могилах сокровищницу с грудой бесценных золотых украшений. Быть может, не самого Агамемнона, но Шлиман мог объявить с полным правом: «Я открыл для археологии совершенно новый мир, о котором никто даже и не подозревал».
Славы Шлиман достиг беспримерной, можно сказать, что он был одним из самых знаменитых людей своего времени.
А на Крите Эванс продолжил и завершил его дело.
Микенское искусство кажется нам более грубым, чем критское. Росписи в соседнем с Микенами Тиринфе более схематичны, менее живописны, чем в Кноссе, хоть некоторые сцены и не лишены динамизма. Влияние Крита в них несомненно, но критская волшебная легкость исчезла вместе с несравненным критским изяществом и изобразительным мастерством.
Читать дальше