Вставало тихое, безмятежное летнее утро.
По прошествии десятиминутного срока акт политической смерти был исполнен. Уголовную преступницу, Юлию Николаевну дочь Бероеву, сняли с эшафота. Военная команда после отбоя удалилась с площади, где остались одни полицейские и народ, не видя уже перед собою сдерживающего оплота, волнами отовсюду хлынул к арестантке.
На многих женских глазах виднелись слезы — и трудовые, убогие гривны да пятаки со всех сторон посыпались к ногам Бероевой.
— Прими, Христа ради!.. Прими, несчастненькая! — то и дело слышались в толпе сочувственные, сострадающие восклицания.
Кто находился ближе всех к осужденной, тот поднимал с земли эту мирскую лепту и старался всунуть то в руку, то в карман ей подобранные деньги; сама же Бероева стояла, поддерживаемая солдатом, смутно сознавая окружающие предметы, в каком-то апатическом, бессильном состоянии, весьма близком к бесчувственности.
— Бог весть, может, еще и занапрасно, может, она и невиновата, еще всяко ведь бывает! — толковали в народе.
— Надысь, сказывают, тоже одного безвинного наказали…
— Да уж теперича виновата ли, нет ли — дело поконченное.
— Не приведи Господи!.. Сохрани и помилуй, заступница-матушка! — слышится слезносокрушенный бабий голос.
— А для ча ж не пороли ее? — раздается в другом конце голос мужской.
— Потому — благородная, надо быть, — откликаются ему.
— Да и слава богу… Что хорошо?.. Страсть ведь и глядеть на это, потому — человек ведь…
— Нет, ничево: мы привыкши к эфтим делам!..
— Привыкши!.. Да ты откелева?
— А здешние… Обыватели, значит, с самой с Конкой — тут и живем.
— Ну, это точно что… А мы — деревенские, так нам оно в диковину.
— По-настоящему, по-божескому, то есть, рассудить теперича, так хорошенькой душе и глядеть-то на это не след бы, да уж так только, прости господи…
— Любопытно, Дарья Савельевна, очинно уж любопытственно!..
— Я доседова с самой Гороховой бежала все… думаешь себе — хоть грошик подать ей: со всяким ведь это может случиться.
— А из себя-то она какая хорошая — и смотреть-то жалость берет.
— Гей, ребята! Пойдем глядеть: палачей повели в кабак водку пить.
— Это уж завсегда палачам по положению, опосля эшафота… Пойдем, робя!
— Да чево там глядеть-то? Абнаковенно — пьют… Нешто, кабы самим хватить по-малости?..
— Эка, «чево»!.. Поглядим! Цаловальник с них и денег николи не берет!
— Зачем не брать?
— А так уж испокон веку ни один не возьмет — это верно! И как только выпьет палач, так он сейчас, вслед за ним, и посудину, и шкальчик об землю хрепнет, разобьет, значит, чтобы никто уж опосли из него и не пил боле. А ино даже так и в кабак не впустит, а возьмет, да вынесет к порогу — тут и пей себе!
— Это точно, потому как палач по начальству присягу такую дает, что от отца-матери отрицается, коли бы и их пороть — он все ж таки должон беспеременно — отказаться не моги! — и, значит, он от Бога проклятой есть человек за это.
— Как же проклятой, коли ему от начальства приказано так?
— Приказано! Силой ведь никто в палачи не тянет. Разве уж коли сам человек добровольно пожелает тово, а насильно идти начальство не заставляет.
— Это уж самый что ни на есть анафема, значит: хуже последней собаки, почему что даже не каждый убивца-разбойник в палачи пойдет!
— А и достается же этим цаловапьникам, коли ежели который попадет в их лапы — на кобылу!
— Еще бы не достаться! Потому — злость…
И среди таких разговоров народ расходится в разные стороны.
Но замечательно нравственное отношение этого народа к палачу и преступнику: последний для него только «несчастный», за которого он молится и подает ему свои скудные гроши, тогда как о первом у него свои поверья имеются, и, кроме презрительной ненависти, он ничего к палачу не чувствует. Факт знаменательный и полный глубоко гуманного смысла: в этих поверьях, в этом битье стакана и посудины, в этом презрении к исполнителю кары, быть может, самым ярким образом выразилось отвращение народа нашего и к самой казни.
Потому что много страданий, много боли и крови лежит на его прошлом… Уж и без того преступник тяжким лишением прав и предстоящею каторгою несет искупительную кару закона. «С одного вола двух шкур не дерут» — говорит народный разум».
Лев Антонович Плансон (1858 — после 1916)
Кадровый военный, генерал-майор. Был военным следователем, военным судьей Варшавского военно-окружного суда. В 1881 году корнет лейб-гвардии Казачьего полка, призванного охранять порядок в день казни первомартовцев. Обширные и красноречивые воспоминания его об этом дне были опубликованы в журнале «Исторический вестник» в 1913 году.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу