- А из нашего полка у вас кто-нибудь бывает? - перебил его Бабаев.
- Бы-ва-ет ли?.. - зачем-то досадливо растянул Селенгинский и быстро отрубил: - Никто не бывает. В первое время бывали, теперь нет... - Помолчал и добавил: - Кому охота в лазарет ходить?.. И полк чужой... Кабы полк свой.
Огонек свечи колыхался: все убегал куда-то кверху. Свет от него был какой-то просеянный, жидкий, и в этом свете купалась голова Селенгинского и тоже колыхалась как-то снизу вверх. Но глаза были по-охотничьи внимательны, и Бабаев видел это. Он пробовал отводить от него свои глаза, оглядывал стены, окна, печь в углу - круглую, с медной дверкой, - но все-таки все время чувствовал его, как что-то острое, как гвоздь в сапоге. Чувствовал каждую линию его низко остриженной, лысой спереди головы, изворот ленивых плеч, пальцы руки и тень под этими пальцами - узенькую, кривую; ощущал гладкое полотно его рубахи, холодок железа в его койке. Потом опять встречался с ним глазами, и чем больше смотрел, тем яснее казалась его ненужность, тяжесть, точно глотал его, и он застрял где-то в глотке, ни взад, ни вперед, и избавиться от него трудно: вот он лежит, смотрит и ждет.
"Внизу, в солдатских палатах, теперь спят уже, - думал Бабаев, дальше, за площадью, в городе, тоже спят... может быть, и не спят - живут, но это не то, это чужое, не важное: только вот это, что здесь, - важно... Эта круглая голова, жилы на шее, костяшки пальцев... койка эта, белые стены... и зачем здесь горит свечка - тоже важно... Если бы не было здесь Селенгинского, с площади не видно было бы даже, есть ли здесь окна..."
- Так что вам... вы не обижены, что я пришел? - запнувшись, спросил Бабаев. Не знал, зачем спросил, только чувствовал, что куда-то пойдет сейчас, закрывши глаза, и что ему все равно, куда он пойдет.
- Вам-то можно бы было и раньше прийти, - не поворачивая к нему головы, медленно сказал Селенгинский. Может быть, так просто сказал, - конечно, нужно было раньше прийти - ведь он его ранил, - может быть, ни о чем больше и не думал Селенгинский, но Бабаева точно ударило хлыстом между глаз. Он заметил вдруг, чего не видал прежде: плоское ухо Селенгинского и пучок белесых волос в нем, косые пятна света на его рубахе, рыжее одеяло, как оно завернулось углом и обвисло, как слоновье ухо... И еще что-то такое - мысли под черепом Селенгинского, темные мысли, которые прояснятся сейчас, вспыхнут сейчас все, если он скажет... Только теперь и нужны ему, а больше никогда и ни на что не нужны, только теперь, - скажет, и больше уже не будет в нем Селенгинского.
- А вы помните, - начал он, почему-то хрипло, - как... - Он кашлянул и добавил: - Как вы в меня стреляли... один, когда я крикнул вам, что жив?.. Так около виска и вмякла пуля...
Бабаев слышал ровный шум в голове, как прибой: подплывало откуда-то снизу и било вверх толчками. От этого темнело в глазах, и на собственных руках не слышно и не видно было пальцев.
Но глаза Селенгинского видны были: встревоженные, раздвинувшиеся в стороны, с серыми ободками около зрачков и с редкими, чуть заметными ресницами. И видно было, как все застыло в нем, отчеканилось вдруг.
- В вас?.. В вас я не стрелял! - сказал он раздельно, округляя каждое слово. - Я взял на четверть выше вашей головы... вот так! - Он отмерил пядь на своем одеяле и долго держал так и смотрел попеременно то на нее, то в глаза Бабаеву. - Вот так, на четверть, - сухо повторил он.
- В темноте? - дрогнул губами Бабаев.
- Что в темноте? - не понял Селенгинский.
- Это в кромешной темноте вы отмерили пядь?
- По голосу, - коротко ответил Селенгинский.
- А если бы я присел, когда крикнул, и тут же бы поднялся, тогда что?
- Я ваш рост помнил тогда... поэтому и взял выше головы.
- Вы были... пьяны тогда, - зло сказал Бабаев.
- Нет, - мотнул головой Селенгинский, - навеселе, но не пьян.
- Наконец, рука могла бы дрогнуть, и конец! - последнее, что мог, высказал Бабаев.
- У меня? Рука дрогнуть?.. - Селенгинский удивленно поднял брови... - Я в туза пулю в пулю вгоняю... На двенадцать шагов в копейку бил!.. Что вы?.. Все призы в полку выбивал...
Бабаев смотрел на него долго и открыто. Ничего не говорил, только впитывал его глазами, и показалось ему, что в нем самом ослабло что-то, какая-то тугая пружина, что он стал ниже и мягче, точно вынули из него ребра. Селенгинского он видел теперь всего, вместе с его койкой, с рыжим одеялом, с костылем внизу около табурета, - все это теперь было Селенгинский, все было неподвижное, застывшее, как две тишины: здесь и за окнами. У него в голове звенело что-то, но мысль, отчетливая и одинокая, лепилась там, одевалась в слова, чтобы выйти наружу: нельзя выходить мысли неодетой. И Селенгинский дождался.
Читать дальше