II
Утро или вечер?..
Сквозь шторы полосками ползет жидкий серый свет. На прежнем месте в кресле сиделка. От Большой Медведицы мух осталось только четыре в виде трапеции.
Лаврентий Лукич не в силах припомнить: что-то случилось радостное и новое, что-то такое блестящее, как меч, и пополам, как меч, рассекшее жизнь.
Он долго думает... Есть что-то внутри, точно в сундуке под крышкой, и нельзя открыть. Мелкие, растерянные мысли ходят и вьются вокруг, и ему больно оттого, с каким усилием протискиваются внутрь эти мысли.
Он вспоминает, что это раньше, что тогда он был здоров и поссорился со Степочкой, накричал на нее в первый раз за все время супружества, и назвал ее "свиным корытом", и еще как-то назвал, и еще что-то кричал, и топал ногами.
И Степочка тоже кричала громко и визгливо, как рыночная торговка, и еще шире сделались ее челюсти и уже череп, браслеты звякали на ее голых, противных руках, и в ушах дрожали и блестели серьги.
Он вспоминает, что сидел тогда против открытого окна. В окно дуло октябрьским холодом. На тополях в саду чернели запоздалые дрозды и не пели, а хохлились и прыгали по веткам, и где-то скрипел воз, и пахло дымом из труб.
Потянулась в кресле сиделка и поднялась... Значит, она спала... значит, теперь утро.
Свету из окон больше... виднее мухи на потолке, яснее точеные шишечки на его кровати...
Он вспомнил: это - письмо. Маленький клочок бумаги в размашисто надписанном синем конверте... И вспомнил он ту, кто писал, курсистку-медичку Галю... давно... двадцать шесть лет назад.
Было поздно вечером, когда они сидели на взморье над гаванью.
От берега видны были одни черные силуэты, от моря - огни на судах, тысячи огней - белых, красных, зеленых... Небо было чистое, звездное, и огни на судах были ярче звезд и казались тоже звездами, только спустившимися на землю, молчаливыми, чуткими.
Море и небо сливались в одно. Вставали влажные воспоминания. Веяло вечным, преджизненным и большим...
Они говорили о чем-то красивом, о чем-то важном, и души их были одно, как море и небо. И горели в них огни, и веяло сказкой.
Но он не сказал ей тогда того, что было нужно.
Они сидели рядом в опере, высоко на балконе. Внизу толпа, но они одни, и для них звуки... Звуки эти заполнили все: весь огромный зал, весь театр, весь мир... И звуки эти все красочные, сверкающие, пахучие, точно живая душа мира, точно то, что выжато из мира художником и мощно брошено в воздух, полное смысла и блеска...
Ползут черные хребты. Только чувствуется, как тяжелы они, - вершин их не видно в темном небе. Но сверкнула молния и зажгла вершины. Ослепительный снег режет глаза, и по горам ползут, развеваясь, мантии из света...
Качаются камыши... Жесткие листья шуршат, и кланяются султаны... и ломаются более яркие, чем они, их отражения в воде.
Пахнет левкоями и резедой в широкой темной аллее...
Что-то сплетается и подымает снизу, и несет, и закрывает глаза.
Она была рядом и была то же, что он, и он не сказал ей того, что было нужно.
И не сказал, когда она оставалась голодать на курсах, а он уезжал служить в провинцию...
Вошел доктор, за ним Степочка и дочь, обе в белых халатах.
Доктор - тот самый молодой земский врач, который ездил недавно по делам в Петербург и привез ему письмо от жены своего профессора, от Гали... Маленький клочок бумаги в синем конверте...
А через три дня он заболел тифом.
Доктор измерил и записал температуру, пробовал шутить, называл его "стариною".
Он не отвечал.
Степочка поправила ему подушку, прикрикнула на сиделку... Дочь его, юное и уже вымокшее существо, смотрела на него с испугом.
Потом все ушли. Остались только сиделка, мухи на потолке и зеленые шторы.
От штор поползли зеленые пауки по стенам... Стало слышно, как где-то близко, за стеной, гудит машина фабрики, и хлопают приводные ремни, и тащат что-то тугое, цепкое, упрямое.
Тысячи колес!.. То вправо, то влево вращаются и что-то крошат зубцами. Зубцы красные... Может быть, это кровь? Может быть, человечьи тела крошат в куски!..
А вверху частые переплеты тусклых, слепых окон, и пол дрожит, и вместе с ним начинает дрожать его тело... И зеленые пауки пляшут по стенам...
III
Звонко заржала на конюшне лошадь. Это серый в яблоках из Степочкина выезда... Лаврентий Лукич очнулся и слушает. Заржал еще. Сначала высоко и тонко, потом низко, кругло, рассыпчато... Похоже на тонкую мочалку, на которую нанизаны крендели.
Сиделка вяжет, и часто мелькают спицы. На стене какие-то картины в черных рамках, которых не было раньше. На столе высокий коричневый пузырек с желтой бумажкой.
Читать дальше