Я смутно помню, как проснулся Давыд, взял меня поперек сильными руками и принес в спальню. Я смутно помню, как с меня снимали заплеванное бешеным белье и вытирали тело губкой с холодной водой.
Закутанный в теплое одеяло, я дрожал так сильно, что сами собой взбрасывались руки и ноги.
Помню, отец дал мне брому в голубой чашке. Нервная лихорадка била меня до самого утра, и, засыпая к тому времени, как проснулось отделение, я видел, на границе между явью и сном, белых чаек, летавших над черным, безбрежным озером.
Чаек было видимо-невидимо. Сверкавшими, белыми зигзагами они разрезали черный воздух и жалобно кричали.
Когда они пролетали мимо меня, пугливо косясь назад красными от ужаса глазами, я ясно видел, что они боялись не черного озера, не черного воздуха, не меня, а взмаха собственных сверкающих, белых крыльев.
IV
На следующий день в больничной церкви была всенощная.
Наше отделение примыкало к хорам. Я стоял на этих хорах, облокотившись на толстые чугунные перила, и смотрел вниз. Внизу золотел иконостас и синели ползучие клубы ладана. Певчие стройно пели "Свете тихий, святые славы...". И, полные слепого доверия к высшей воле, полные светлого экстаза, вместе с клубами ладана разлетались по церкви звуки молитвы.
С хор видны были только кивающие головы молящихся я крестящие правые руки, да прямо в глаза с яркого золоченого иконостаса кротко глядели красиво написанные иконы.
В узкие окна виднелись далекие дома города, пылавшие левой стороной под заходящим солнцем.
Все было мирно и торжественно, празднично и молитвенно; но за стеной, рядом с хорами, в курительной комнате, сидел бешеный, о котором забыли.
Он напомнил о себе к концу всенощной, когда певчие тихо и сдержанно вступили в волнистую мелодию баюкающей песни: "Слава в вышних богу, и на земли мир, в человецех благоволение".
Он заревел, глухо слышный сквозь плотно затворенные двери, но могучий, неутомимый, протестующий, точно хотел властно обличить сладкоголосую церковную песнь в вековой неправде, властно заявить, что на земле нет миpa и благоволения, нет и не было. И чем дальше пели внизу певчие, тем громче и неистовее ревел наверху бешеный и ожесточеннее колотил в дверь коленями и плечами.
Я видел, как на наши хоры начали смотреть снизу странные, расплюснутые недоумением лица; я чувствовал, как оттуда вверх пополз густой, как кадильный дым, страх, - и мне стало весело.
Постепенно пустели хоры. Широко перекрестившись, вышел из церкви старший врач больницы с явным желанием подняться к нам наверх; за ним вышли дежурный ординатор и еще несколько человек.
Церковь пустела. Звуки пения стали слабыми, тревожными и мягкими, как крылья ночных бабочек; зато крепли и царили над опустевшим пространством крики бешеного - буйные, негодующие, вызывающие и дикие, такие непривычные для больничной обстановки.
И чем больше выжимали они страха кругом, тем почему-то веселее становилось мне.
V
Ночью снова раздались стуки. От них первой проснулась Таня.
Ночь была месячная, и сквозь занавески в спальню пробивался холодный, осторожный свет. В полосе этого света Таня казалась прозрачной и бестелесной. Она сидела на своей кроватке и плакала.
- Таня, ты что? - шепнул я ей, подымаясь.
- Бою-юсь!.. Он стучит!.. - протянула Таня и заплакала сильнее, дергаясь худеньким телом.
За мною проснулся отец.
Я видел, как он долго искал в углу туфли и ворчливо надевал поверх белья летнее пальто.
Кашляя на ходу, он вышел, и мы остались одни. Слышно было, как проснулось от сильных стуков отделение. В коридоре ходили, отворяли и затворяли двери палат, громко ругались.
Я зажег свечку и посмотрел на часы: было около часу.
Комната тревожно замигала колыхавшимися от света тенями. Стоявший на этажерке бородавчатый куст кактуса стал похож на огромного зеленого паука с хитро прищуренным глазом; глубоким скрытым смыслом повеяло от старого пузатого комода, а висевшее над ним полотенце, скрученное и шершавое, притаилось, как белая змея.
Таня, успокоенная светом, тихо хныкала, утирая слезы, потом уснула.
Бешеный не переставал стучать, и когда во мне любопытство победило страх и я вышел из комнаты, то увидел, что весь коридор был заполнен служителями, служанками и больными; стоя в отдалении от курительной плотной толпою, они жестикулировали и гудели.
Высокий и тонкий легочный больной, которого звали Эверестом Максимычем, возмущенным голосом говорил отцу:
Читать дальше