Вон уж на гумнах, под навесами риг и амбаров осторожно, с перерывами, как бы с оглядкой, чтобы кто грехом не осмеял, застучали нетерпеливые мужичьи топоры, зашаркали рубанки, выстругивая планки для борон, оси для телег. Громкой скороговоркой принялись болтать, булькать, перекликаясь между собой в канавах, под сугробами, невидимые ручьишки-говоруны. Бабы схватились наперегонки расстилать по утреннему насту холсты. В Шуркиной избе, в так называемой "зале", где нельзя как следует повернуться, отодвинули в угол обеденный стол, а на его место, под окошко, установили дубовые "кросна" (мамкино приданое), натянули пряжу, и мамка день-ночь гремела "бердами", челноком, ткала, торопилась, парила готовые холсты с золой в печи, в батиной большой корчаге. Шурка с охоткой помогал таскать на речку тканину, свернутую на коромысле калачами, еще горячую. Мать полоскала холсты в проруби, потом расстилала на гумне по насту и не боялась пропажи, оставляла свое богатство на ночь, чтобы не только снег и солнце, но и мороз белил тонкую льняную новину, годную на рубахи и полотенца.
- Вот тебе, красная весна, голубушка, моя новина!.. На одежку, на обновку, на приданое, - приглушенно говорила, точно колдовала, мамка, грея дыханием озябшие руки.
Она раскатывала старательно по вечернему сиреневому насту и грубую толстую холстину из кудели, припасаемую на портянки и мешки.
- В чистой-то, белой портяночке и ноге веселей, дольше не устанет, толковала убежденно мать про себя. - Слава тебе господи, как складно управились! Много наткала, на все почесть хватит, голыми не останемся...
Зябко, по-зимнему румянило полнеба над лесом, к станции, обещая и на завтра мороз. В тишине, если навострить чутко ухо, сонно, слабо бормотал где-то близко, под снегом, безвестный ручеек, засыпая. Хорошо было его слушать и самому тихонько вздыхать, позевывать, дремотно бормотать что-то бессвязное, - мать переспрашивает, а ты не знаешь, что ответить.
А еще лучше было в свободный час днем пробраться кое-как через рыхлое снежное море на черно-фиолетовую, с зеркальцами луж и седой гривой высохшей травы проталинку, самую раннюю, проглянувшуюся нежданно узким островком по гребню овражка, у Гремца. Скинуть на бегу валенки и, пожимаясь, взвизгивая от озноба, щекотки и нестерпимой радости, побегать босиком по сырой, чмокающей луговине и, выбрав местечко повыше, посуше, повалиться на спину и глядеть, не мигая, не отрываясь, в бездонную синь неба, пока она не побледнеет и не засверкает сплошным голубым огнем и не заболят глаза. Тогда крепко зажмуриться, повернуться на бок, сунуть под голову локоть, а на него шапку, как подушку, и лежать, греться на солнышке, краем уха слушая сдержанный гомон грачей на ближних задворках, трепотню приятелей и приятельниц, отдыхающих с тобой рядом, вповалку, и самому немножко почесать ленивым языком - так, ни о чем, от переполнения чувств, - и замолчать от внезапной усталости, приятно охватившей на минуту тело.
Тяжело, трудно дышится, душно от нагретой влажной земли и сухой травы, куда сунут ненароком нос. На проталине словно разлит густой, оставшийся еще с лета, забористый настой лугового разнотравья, к нему прибавились запахи гнили, сырости, и оттого нечем дышать. Но стоит приподняться на локти, сразу легко, грудь полна свежести, ветер студит непокрытую голову, и остро, дразняще пахнет талым снегом, как бы холодной арбузной коркой. Терпения нет, загорелось, хочется отведать в останный раз этого дарового угощения. Рука сама тянется к снегу, находит снег ощупью и мнет его в сырой грязновато-сизый катыш. Зубы вонзаются с хрустом, арбуз и есть, как покупной, редкостный, - сок так и брызжет, течет по губам, отрадный мороз обжигает внутренности... Славно! Ах, как славно!.. Ешь больше, заговляйся, скоро снега и не понюхаешь.
И весь мир в эту минуту был тут, на проталинке, понятный, добрый, маленький, с ребячьими утехами, и никакого другого мира не желалось, да и не было и, казалось, не могло быть. Ни о чем не думалось, даже глиняные скворечни не приходили в голову. А они, просторные, как корчаги, уже сохли который день в избе на полице. Эта отличная парочка необыкновенных горшков, с крышками, вмазанными намертво, навсегда, с узкими рыльцами-лазами для желтоносых хозяев, с ушками по бокам, чтобы привязывать, прикручивать веревкой и проволокой к дереву, эта неслыханная красота должна была скорым утром лезть в печь, в огонь, обжигаться там вместе с ведерниками и подкорчажниками. Надо бы по привычке и памятуя недавнее, страшное, молить про себя неустанно бога, чтобы горшки-скворечники не лопнули в печи, не разлетелись в черепки. Нет, не молилось и страха не чувствовалось, - вот как хорошо Шурке валяться на первой теплой проталине.
Читать дальше