Мамка расторопно слетала на кухню, погремела заслонкой и поставила на стол сковороду картошки с драгоценными крупинками соли и вроде как чем-то политую по засохшей, поджаристой корочке картошин. Отец попробовал и удивленно поднял брови.
- Это откуда... подсолнечное масло?
- Откуда ни есть, кушайте, ваше царское величество, - шутливо-весело отвечала мамка, пододвигая горячую сковороду ближе к отцу. - Дай бог здоровья все-таки ему, Устину, пройдохе, сердце еще не потерял окончательно, не проторговал. Наградил меня, слышь, маслом, бутылку отвалил, я и не просила. И опять соли не пожалел, из останного дал... Уж разве выбрать, верно, в волостные старшины, нечистая сила его возьми?! Купил за соль, за подсолнечное масло, пес ласковый!
Веселый вышел обед: все смеялись - отец, мать, Шурка. Даже Ванятка и тот, не понимая, но глядя на больших, лазая вилкой, куда следует, заливался хохотом и подавился, баловник. Пришлось Шурке стучать обжоре кулаком по загорбку, чтобы картошина выскочила.
Мать ела и, смеясь, продолжала хвалить лавочника:
- Раз в год и он, глянь, бывает человеком. Пост, скоро пойдет исповедаться... Боится бога-то, как мы, грешные!
Глава III
ВЕЛИКОПОСТНЫЕ ДИВА ДИВНЫЕ
Шурке казалось, что Олегов отец повернулся к нему другим немножко лицом, располагающим к себе, радующим. Может, это и раньше им, Шуркой, замечалось, да как-то он о том много не задумывался. Нынче вот задумался, и Устин Павлыч радостно его растревожил. Не потому, что Олегов отец жег портреты царя, то есть был заодно с бабами и мужиками, даже забежал наперед их, ожидал, как и они, выгодных перемен в жизни от того, что произошло в Питере: и не потому, что сам предложил Шуркиной матери подсолнечного масла и соли, а по чему-то другому, более важному. Ему, Шурке, не могло не видеться, не вспоминаться, как жалел баб-солдаток Устин Павлыч, писал им прошения в волость насчет пособий, ставил на бумаги печать, чтобы не отказали, поверили, и потом, проводив вдов, он метался раздраженно-тоскливо по горнице и кухне, не находя себе дела, за все хватаясь и бросая, переругивался с женой и в открытую проклинал войну, торговлишку свою, порядки, ну, чисто, как мужики и бабы, проклинал все на свете и себя заодно.
То плохое, что Шурка слыхал о Быкове, сам знал и видел, как-то не приходило ему сейчас в белобрысую, суматошную голову, а доброе, справедливое, так и стояло перед глазами и не пропадало. Особенно отчетливо, горько и сладко мерещилось ему, как, отняв у бати косарь, Устин Павлыч колет за него лучину, сидя на корточках у них в избе, вечером, вскорости, как воскрес, появился из госпиталя батя без ног. Руки-коротышки лавочника трясутся, глаза ослепли от слез, круглое, румянистое, постоянно оживленное лицо испуганно помертвело, он все ниже опускает курчаво-вороную, в сбитом на затылок каракулевом пирожке, голову, будто кланяется отцу в кожаные обрубки ног. "Голубчик ты мой... голубчик!" - жалко-виновато приговаривает, бормочет он, точно молит простить его за то, что он не был на войне, никаких мук не испытал, с ногами живет, здоровешенек. А батя, насупясь, не глядит на него, молчит, не прощает... Теперь Шурке кажется, что Устину не в чем каяться, не о чем просить прощения, он и здесь, в селе, воюет с немцами, защищает мамок. Он, сам того не замечая, сердце свое отзывчивое, жалостливое показывает, кланяясь отцу, его безножью.
"Может, он и не такой уж обирало, как кажется, - думает сейчас про себя Шурка в необыкновенной доброте, почище мамкиной. - Может, он исправляется, как исправляется Олег перед, ребятами в школе. Замашки-то свои, богач, бросает, должно". И Шурке приятно-радостно это новое внезапное открытие, в которое ему очень хочется верить.
Нет, на самом деле, ведь должны же все люди понимать, что в жизни хорошо, что так себе, неважно, а что вовсе плохо. Ну, конечно же, все должны быть добрыми, отзывчивыми, справедливыми, как... как дяденька Никита, как Григорий Евгеньич, питерщик Прохор, как мамка, наконец! Да мало ли их, правильных людей, как поглядишь. И батя, не совсем, но в чем-то самом дорогом, правильный, и бабуша Матрена, и Капаруля-водяной... Господи, а Татьяна Петровна сердитая, а правильная, уж это верно! И дед Василий Апостол такой же, и пастух Сморчок. А дядя Родя, забыл?! А Горев! Да все мужики и бабы правильные, добрые, умные, если захотят, пожелают...
Давно мать убрала посуду со стола, начисто вытерла его мокрой тряпкой. Шурка разложил тетради и учебники, достал заветный пузырек с чернилами и обгрызенную приятельницу - ручку со школьным пером, однако за уроки не брался. Голова его продолжала кипеть и гореть, но он уже понимал, что хватил, кажется, как всегда, лишку, и порядочно. И хотя этот лишек был ему по душе, но надобно и честь знать, меру. Поэтому, посиживая вольготно один, за столом у окошка, приготовляясь делать, что задано им, третьим, на завтра (так, пустяки, успеется), не больно сытый после обеда, он перенес невольно свои мыслишки на предметы более безошибочные, близкие его сердцу, зубастому рту и просторному животу, в котором всегда оставалось свободное местечко, а нынче, в великий пост, и подавно.
Читать дальше