Хотя этот круг чтения может показаться беспорядочным — от Беккета до старославянских текстов и классических трудов по физике, — в действительности все эти тексты имели одну общую черту: их пространственные, временные и тематические параметры ставили их в отношение вненаходимости к авторитетному дискурсу Советского государства. Не будучи антисоветскими, эти тексты — своими образами, идеями, темами, алфавитами (старославянским или иностранными), местом и временем издания и так далее — выпадали из пространства буквального смысла авторитетного дискурса.
К тому времени (конец 1970-х — начало 1980-х годов) многие художественные и поэтические книги, которые эти люди читали, не публиковались в Советском Союзе десятилетиями, одни из советских авторов этих книг были репрессированы, другие находились у государства в немилости или эмигрировали. Тем не менее, в полном соответствии с парадоксом советской культурной политики, большинство этих книг так и не было полностью запрещено, а к некоторым из них даже существовал официальный, хотя и ограниченный доступ. Например, студенты университета имели доступ к некоторым ранним советским или досоветским изданиям посредством научных библиотек. Инна работала в библиотеке Ленинградского университета, и это давало ей такую возможность: «Мы могли прийти в читальный зал библиотеки и читать там книги, которые больше нигде достать было нельзя. Там мы читали ранние издания Гумилева, книги которого давно не переиздавались, и в магазинах их купить было невозможно» {259} . Несмотря на постоянный обмен подобной литературой, Инна и ее круг тоже не особенно беспокоились по поводу КГБ. Она рассказывает:
У нас всегда сумки были набиты книгами. То есть мы немного рисковали, конечно. Но в то же время мы прекрасно понимали, что никто нами особенно не интересуется. А что было в нас интересного? Самое страшное, что у нас могло быть, — это перепечатка песни Галича или стихотворения Бродского. И мы, естественно, ими обменивались. Но арестовывать нас за это? Кому это было нужно? То, что мы делали, было несерьезно. А вот подписывать письма диссидентов или заниматься другой подобной деятельностью — нет, в это мы никогда не верили {260} .
Историк культуры Лев Лурье, сам когда-то бывший представителем литературной среды «Сайгона», вспоминает, что в этих компаниях также довольно широко циркулировали книги Андрея Платонова, Михаила Булгакова, Марселя Пруста, Джеймса Джойса и Артура Миллера {261} . По этой причине, замечает Лурье, в те годы в «Сайгоне» можно было получить литературное и философское образование лучше, чем на факультетах филологии и истории Ленинградского университета. Как стало очевидно много позже, «Сайгон» действительно сыграл важную роль в подготовке тех, кто в постсоветские 1990-е стали основателями, редакторами, переводчиками и потребителями продукции новых независимых издательств {262} .
С первого взгляда феномен социальных сред, сформировавшихся вокруг таких мест, как кафе «Сайгон», мог бы показаться классическим примером того, что Юрген Хабермас назвал «публичной сферой». Публичная сфера, согласно определению Хабермаса, возникла в эпоху раннего капитализма, в процессе общения на политические и социальные темы, происходившего в свободных публичных местах, например кафетериях и салонах {263} . То, что «Сайгон» являлся кафетерием, может напомнить это определение Хабермаса, и в некоторых исследованиях эта аналогия проводилась {264} . Однако у этой аналогии имеется очевидная проблема. Понятие «публичной сферы» подразумевает бинарную модель политической системы, поскольку дискуссии в таком определении публичной сферы ведутся на «политические и социальные темы» — то есть, в случае позднего социализма, являются критическими обсуждениями буквального смысла авторитетного дискурса системы. Однако в этом описании дискурса подобных социальных сред скрывается важный факт того, что они осознанно дистанцировались от буквального смысла как политических высказываний государства, так и контрвысказываний тех, кто противоставлял себя государству. Общение в большинстве подобных сред не касалось обсуждения того, что в рамках авторитетного дискурсивного режима системы являлось «политическими и социальными темами». Напротив, оно чаще всего строилось на избегании подобных тем, как «неинтересных». По этой причине понятие публичной сферы при описании подобных сред скорее затуманивает реальную картину, чем делает ее более прозрачной. Подобно другим социальным средам 1960–1970-х годов, в «Сайгоне» формировалась не некая единая «публичная сфера», а многочисленные «публики вненаходимости» [132].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу