Этому в высшей степени субъективному изводу немецкого протестантизма можно сыскать аналоги в Моравском братстве, в мистицизме английских последователей Якоба Бёме (вроде того же Пордеджа), Вигеля Арндта, а также тех, кто уже в восемнадцатом веке следовал за Уильямом Лоу, за проповедниками-методистами – Уэсли и Уайтфилдом, – за Сведенборгом и его учениками, в том числе и у таких людей, как Уильям Блейк. Он получил широкое распространение в Скандинавии, Англии и Америке, а также в некоторых масонских и розенкрейцерских ложах как во Франции, так и в Германии. Немецким священникам была свойственна особая, глубоко личная эмоциональность, а кроме того – особенно во второй половине века – мрачная пуританская тяга к самоотречению и умерщвлению плоти вкупе с ярко выраженным неприятием мирских радостей и в особенности светского искусства [28]: в этом смысле более всех прочих отличились кальвинисты из Женевы, Шотландии и Новой Англии.
Какие-то элементы аскетизма и самоуглубленности, свойственных этому мировоззрению, в характере и взглядах Хаманна отследить можно, однако тот мрачный пуританизм, следы которого со всей очевидностью обнаруживаются у Канта – человека, происходившего из аналогичной социальной среды, – здесь отсутствует целиком и полностью. То же можно сказать и в отношении пустой и временами доходящей до истерики эмоциональности некоторых пиетистских писаний. Хаманн, судя по всему, свободен как от узколобой ненависти ко всей и всякой учености, которая привела в первой половине того же века к изгнанию Вольфа из Халле, так и от демонстративности, свойственной некоторым другим формам немецкого протестантизма – хотя личность и жизненный путь Лютера вплоть до самого конца жизни продолжали служить для него примером.
Образование он получил не слишком систематическое. Сперва в наставниках у него состоял бывший священник, который считал, что латынь можно преподавать безо всякой грамматики. Затем вдвоем с братом они скитались от одной маленькой и убогой школы к другой точно такой же, в итоге так и не воспитав в себе уважения к какой бы то ни было системности. К пятнадцати годам – для тогдашней Германии стандартный возраст, в котором принято было переходить к высшему образованию, – ему каким-то образом удалось пробраться в Кёнигсбергский университет, где он слушал лекции по истории, географии, философии, математике, теологии и гебраистике и показал себя весьма способным студентом. Философию ему читал тот же Кнутцен, у которого учился Кант; определенный интерес у него вызывали также астрономия и ботаника. К теологии, судя по всему, особой тяги он не испытывал. Он предпочитал, как то значится в его автобиографии [29]: «античность, критику… поэзию, романы, филологию, французских писателей с их особенным даром изобретательности, умением выстраивать описания и способностью радовать воображение» [30]. От получения каких бы то ни было полезных знаний он уклонялся вполне осознанно и упрямо держался гуманитарных штудий в самом чистом и беспримесном виде, решив навсегда остаться служителем муз [31].
В университете он провел целых шесть лет, принимал участие в студенческих литературных изданиях, обзаводился друзьями и оставил о себе впечатление как о человеке со страстным, трепетным и чувствительным нравом, импульсивном и честном, вспыльчивом, застенчивом, великодушном, ценящем дружбу и весьма привередливом с точки зрения литературных вкусов. То, что он в это время пишет, особого интереса не представляет. Его стиль еще не успел развить в себе тех эксцентрических черт, которые отличали его – как, собственно, и самого Хаманна – в последующие годы. В возрасте двадцати лет, если судить по литературному альманаху «Дафна», он представляется типичным молодым немцем периода Aufklärung , изливающим безупречно банальные чувства, почерпнутые у модных французских авторов, с тенденцией, достаточно распространенной среди тогдашних немецких литераторов, к тяжеловесному стилю: результат попытки имитировать галльские esprit и легкость, которые в руках у немцев зачастую становились угловатыми, неуклюжими, неловкими и самым жалким образом лишались всякого намека на остроумие. Читал он без меры и вне какой бы то ни было системы, заложив тем самым основы своему гигантскому хранилищу сведений, внешне никак между собой не связанных, которые в позднейшие годы будут загромождать страницы его текстов.
После университета он оказался на распутье в плане выбора дальнейшей карьеры: его воспринимали как многообещающего молодого литератора, ученика французских lumières , который вполне мог снискать себе славу как эссеист или журналист. Как и многие другие бедные студенты тогдашнего времени, он уже успел приобщиться к ремеслу репетитора в домах состоятельных местных бюргеров; он подружился с братьями Беренс, богатыми негоциантами из Риги [32], которые принялись зазывать его к себе. Кристоф Беренс был просвещенным человеком и очень верил в едва успевшую зародиться в тогдашние времена науку экономику – он и привлек внимание Хаманна к современной французской литературе на эту тему. Хаманн перевел книгу французского экономиста Данжеля, добавив от себя к переводу нечто вроде развернутого комментария. Открывается он автобиографическим экскурсом – в подражание скорее «Ночным думам» Янга, чем Руссо, – посвященным оплакиванию собственной тяжкой доли в роли привратника к чужому тексту, собственной мизантропии и разнообразных приступов хандры и меланхолии, коим он подвержен. Засим он умудряется вставить в собственный текст цитаты из Теренция, Цицерона, мадам де Граффиньи, Геллерта, Ксенофонта, Монтескье, Плутарха, Поупа, Юма, ранних Соборов Церкви, Платона, Мандевилля, Энея Сильвия, маркиза Беллони, Матюрена Ренье и политического завещания предводителя банды контрабандистов. Он превозносит французскую Энциклопедию, а в конце воспевает самозабвенный пеан купечеству, людям, участвующим в приросте материального благосостояния, в пестовании искусств мирного времени, в противоположность баронам-разбойникам, а также ленивым и продажным монахам эпохи Средневековья, тогдашним омерзительным войнам, что терзали и разоряли человечество, и восемнадцатое столетие, век мирный, на этом фоне выглядит более чем выигрышно [33]. Если бы Платон и Эней Сильвий жили в нашу эпоху и были бы знакомы с Беренсами, они бы не стали смотреть на торговлю сверху вниз и презирать торговцев, как делали это когда-то в отношении пирейских купцов и италийских менял. Торговля есть одна из форм альтруистической благотворительности, коммерция приносит миру пользу куда более значимую, чем кровожадные деспоты Гоббса и Макиавелли.
Читать дальше