Всё глубже и глубже, но внезапно на свободу — на свободу из этих космических лабиринтов, на свободу, чтобы осознать, что я, ослеплённый путешественник, в глубине своей тождественен забытому, но столь знакомому, вызывающему к жизни целый мир, изначальному импульсу, высшему единству, сокровенному свету, естеству, которое есть в большей мере моё «я», нежели я сам. Стоя в саду Эллы, я пребываю в глубочайшей безмятежности, передающейся всему миру, и чувствую, что наконец-то я прибыл, наконец-то я вернулся в свой подлинный дом. Я знаю, что, сам того не подозревая, унаследовал сокровище, завещанное мне предками в самом начале времён. Основа и уто́к этого мира звучат эхом торжественных гимнов, подобно струнам арфы. Незыблемое основание, в котором я желал утвердиться, оказалось центром, направляющим мои поиски. Неуловимая субстанция, из которой соткана вселенная, теперь обнаруживается в каждом движении моей руки. Как мне вообще удалось потеряться? Зачем мне понадобилось так долго путешествовать по запутанным туннелям, чтобы стать трепещущим сгустком защищающейся защиты — своим повседневным «я»?
* * *
Войдя в дом, я обнаруживаю, что вся комнатная мебель жива. Всё вокруг подаёт мне знаки. Столы столятся, посуда посудится, стены стенятся, арматура арматурится — всё это события, а не вещи. Роберт включает магнитофон, не сказав мне, что должно зазвучать. Внимательно глядя на картинящуюся картину, я постепенно начинаю осознавать музыку и поначалу не могу понять, звучит ли это музыкальный инструмент или же человеческий голос. Есть только один вьющийся, переливающийся и тянущийся небольшими сгустками поток звука, который оказывается в конце концов звучанием духового инструмента, напоминающего гобой. Затем к нему добавляются человеческие голоса. Однако они поют не слова, а только отдельные звуки типа «Бюо-бюа-бюи», которые, кажется, представляют собой все возможные созвучия, доступные человеческому голосу. Что там у Роберта записано? — решаю, что это, должно быть, запись одной из тех вечеринок, на которых его странные друзья распевают всякую бессмыслицу.
Со временем пение переходит в утончённые и изысканные трели, перемежающиеся восхитительным бормотанием, хрюканьем, угуканьем, хихиканьем — всё это, очевидно, лишено какого-либо смысла и поётся из чистого удовольствия. Затем наступает пауза. Голос говорит: «Дит!», другой словно отвечает ему: «Да!». Затем «Дит! Да! Ди-дитти-да!» Потом они начинают звучать быстрее: «Да-ди-дитти-ди-дитти-да! Ди-да-ди-дитти-дитти-да-ди-да-ди-дитти-да-да!» Так продолжается до тех пор, пока, как мне кажется, играющие не начинают сходить с ума. На коробке, которую мне показывает Роберт, написано: «Классическая музыка Индии». Роберт также говорит мне, что эта запись сделана Алейном Данилоу, которого я всегда знал как самого серьёзного, эзотерического и учёного знатока индусской музыки, исповедующего, вслед за Рене Гуэноном и Анандой Кумарасвами, самую формальную, традиционную и заумную интерпретацию йоги и веданты. Почему-то я никак не могу согласовать Данилоу, этого пандита из пандитов, с этим бредовым подражанием человека птичьему пению. Я чувствую, что меня разыгрывают. Или, возможно, разыгрывают Данилоу.
Но вполне может быть, что это и не так. О конечно же, это не так! Совершенно внезапно я чувствую, как моё понимание становится необычайно ясным, словно всё в моём естестве, а также в самом пространстве-времени, в один миг разверзается до самих своих оснований. Меня переполняет ощущение, что мир совершенно очевиден. Я недоумеваю, как я или кто-либо другой могли раньше считать жизнь проблематичной или таинственной. Я прошу всех собраться возле меня.
«Слушайте, есть одна вещь, которую я вам должен сказать. Я никогда ещё, никогда не видел её так ясно, как сейчас. Однако не имеет ни малейшего значения, понимаете вы меня или нет, потому что каждый из вас вполне совершенен в своём теперешнем облике, даже если вы не подозреваете об этом. Жизнь, по своей сути, является действием, однако никто и ничто не совершает его. Для него нет никакой необходимости случаться ни сейчас, ни в будущем. Это действие движения, звучания и цвета, и подобно тому, как никто не совершает его, оно не случается ни с кем. Проблем жизни просто не существует. Жизнь — это всецело бесцельная игра, цветение, смысл которого в нём самом. В основе всего лежит действие. Время, пространство и множественность — его усложнения. Не существует никакого смысла его объяснять, поскольку объяснения — это ещё одно усложнение, ещё одно проявление жизни над самой жизнию, действия над действием. Боль и страдания — это крайние проявления игры, но, по большому счёту, во вселенной нечего бояться, ведь, что бы ни происходило, оно ни с кем не происходит! Никакого эго вообще не существует. Эго напоминает кувырок, знание о знании, страх перед страхом. Этот причудливый завиток, ещё одно необычное ощущение, нечто типа отдачи или эха, напоминающего непостоянство сознания, как и при беспокойстве».
Читать дальше