Но ведь так и работает любая травма. Она оседает внутри ненужным и навязчивым отягощением, постоянным внутренним усилием по отслеживанию и опознанию тех ситуаций, в которые ни в коем случае нельзя попадать. Как раз это и не позволяет быть таким беззаботным, как в детстве, так же радостно смотреть в окружающий мир как в зеркало, свободно играть и экспериментировать со своим восприятием. Сложно сохранять веселый, бесшабашный разгон, зная, как больно бывает врезаться на большой скорости. В результате движение осуществляется ползком, а большая часть времени занята отслеживанием и предвосхищением потенциальной опасности, подстерегающей на каждом углу. Получается, что первоначальному наивному порыву к свободному скольжению по гребню волны реальности, берущему разбег со младенчества, препятствует опыт множества ушибов, переломов и ран. Накопленный негативный осадок боли, унижений и предательств, накапливается и оседает в самом способе ощущать и впитывать – в экзистенциале. Закрытость и черствость оказываются всего лишь формой превентивной защиты от потенциальных невзгод, способом скорректировать детскую наивность. Но при этом частенько с водой выплескивается на асфальт и сам ребенок.
Неожиданно Артур вспомнил еще одного знакомца из детства – Мишу, от которого в пятом классе услышал поразившее тогда до глубины души выражение: «говённый мирок…» Произнося эту пропитанную сумрачным апофатическим эсхатологизмом сентенцию, Миша обычно подчеркнуто сокрушенно покачивал головой из стороны в сторону, очевидно, надеясь восполнить таким немудреным телодвижением все невыразимые смысловые пласты. Этот эпизод привел в движение еще одну – полузабытую – цепочку воспоминаний, тоже касающихся Миши, но совсем другого, на четыре года старше его, в деревню к которому Артур как-то раз был отправлен на лето. Деревня была классической: покосившиеся, наполовину рассохшиеся домики, разруха, алкоголизация и запустение. Доживающие свой век бабки и немногочисленные, находящиеся в вечном подпитии мужички лет 45. Будучи нормальным городским ребенком, Артур несколько ошалело взирал на все эти признаки деградации и упадка, раздумывая, как приспособиться к нескольким месяцам существования в таком социальном контексте.
Гостили они в домике бабушки Миши – 70-летней старухи Октябрины Михайловны, жилистой, жесткой и черствой, как сама русская жизнь. С самого начала, исподлобья покосившись на вновь прибывших, она как-то по-особому невзлюбила «городских», очевидно, поставив себе типичную для таких случаев цель «научить их жизни». Апофеозом этого противостояния явился грандиозный скандал, устроенный по случаю упорного нежелания Миши идти пропалывать сорняки в огороде бабки второй раз за день. Вдоволь накричавшись, Октябрина Михайловна, видя, что за неделю все к такому стилю попривыкли, перешла к другой тактике:
– «Ааа», – укоризненно-раскатисто произнесла бабка, искоса поглядывая на провинившегося внука. – «Ты себя любишь…»
И столько проникновенного разоблачительного презрения было в этом ударении на слове « себя», что Артур невольно поежился. Получалось, что сам факт любви к себе уже был чем-то зазорным и глубоко неправомерным, эгоистическим. Миша, конечно же, отчаянно пытался запоздало оправдываться: «что же, я себя ненавидеть должен? Я ведь, в конце концов, сегодня сделал…», но все это соцветие в высшей степени логичных аргументов увядало под железной пятой наступательной «житейской» агрессии бабки. Ощущалось, что со всей своей «заумью» на каком-то глубоком эмоциональном плане старухе он безнадежно проигрывает… Первый раз в жизни Артур видел со стороны воспроизведение своей обычной жизненной ситуации с такой безоглядной отчетливостью и запредельной простотой. Становилось ясно, насколько часто он бывал на месте Миши. Отыгрывал сценарий последнего донкихотствующего рыцаря, беззаветно отстаивающего никому не нужный образ идама внутренней утонченности и красоты перед лопастями беспощадных эмоциональных мельниц реальности.
Он так и не сказал ни одного слова в защиту Миши в тот раз. По какому-то странному ощущенческому наитию вместо этого он предпочел молчаливо сдаться, а значит – присоединиться к укоризненно покачивающей головой победительницей… По какому? Почему ее заскорузлое неодобрение в этой борьбе казалось более значимым, чем возможность эмоциональной победы? Что за внутренний наблюдатель незримо присутствовал в нем, заставляя принимать ничем, по большому счету, не обоснованные «бабкины экзистенциалы»?
Читать дальше