Итак, мы спрашиваем Платона еще серьезней: ладно с красотой, Бог с нею, но вот вы говорите «справедливость» – она нам нужна в обществе, мы хотим жить так, чтобы всё было справедливо, а вы нам говорите, что такого вообще быть не может. Идея справедливости есть, а самой справедливости нет. Так ли это? Вот этот вопрос Платон бы принял, и он имеет смелость, свойственную философу, т. е. человеку, думающему до конца, сказать, что нет и не может быть ничего справедливого в нашем обществе, потому что справедливость сама по себе есть чистая идея, и всё. Откуда вся эта тираническая власть в этом государстве, почему нужно всех заставлять и т. д.? Платоновское государство – это тоталитаризм, потому что основание его, его начало находится вне него, а все, из чего это «государство» строится, заранее ничтожно и обречено на исчезновение (=возвращение из своего многого в свое единое). Это, конечно, не государство, а монастырь, причем монастырь, «уходящий в небо». Платон никогда не боялся этих страшных, парадоксальных выводов. «Это будет высказано, хотя бы меня всего, словно рокочущей волной, обдало насмешками и бесславием» (Государство. 473 C. Пер. А. Н. Егунова).
Аристотель, ученик Платона, не собирался болтаться в этих парадоксах, он шел своим путем. Неловко, конечно, отказываться от «идей», которые «ввели друзья – philoi andres », но «ради спасения истины должно отказаться даже от дорогого и близ кого, особенно если мы философы» (Никомахова этика. I, 4 1096а15 [70] Ср. перевод Н. В. Брагинской в изд.: Аристотель. Соч. в четырех томах. Т. 4. М., 1983. С. 59.
). Дружеское расположение к истине берет верх над расположением к друзьям в надежде на то, что они, оставаясь фило-софами, то есть друзьями истины, останутся друзьями в этой общей для них дружбе с истиной. Сказано, кажется, мимоходом, однако сказано важное: философское уморасположение устроено как одна филия, одно дружественное расположение разных философов, разных умов и, что немаловажно, разных филий .
Если попробовать развернуть сказанное здесь Аристотелем, можно предположить:
1. Истина (благо, бытие… что бы ни скрывалось под загадочным именем «софия», о чем в следующей лекции) не остается безразличной к характеру дружеского расположения к ней философа, она открывается в ответ, сообразно этому уморасположению.
2. Что-то в истине, открывшейся в ответ на расположение к ней, остается утаенным, даже нуждающимся в спасении.
3. Поскольку оба расположения имеют в виду истину (а не что-то свое), они остаются в дружеском расположении друг к другу. Таким – дружеским – образом, возможно, связаны эпохальные философии в ее истории.
(Будем иметь это в виду на будущее.)
4. Дружба-филия в собственном смысле слова, как отношение, бескорыстно заинтересованное в благе (бытии, истине) другого, возможно только между людьми, каждый из которых на деле расположен к «идее человека», к его добротности, истинности, иначе говоря, – только между философами (см.: Никомахова этика. Кн. VIII, гл. 5–7. Большая этика. Кн. II, гл. 11–14).
Аристотель решал и некоторым образом решил апории и парадоксы Платона. А что значит в философии что бы то ни было решить? Это значит не только изобрести совершенно новое понятие, но и новый способ, новый оборот филии-любви, самого взаимоотношения любви, связующего любящего и любимое.
Мы с вами бездумно пользуемся словами «возможно», «необходимо», «на самом деле есть», «действительность», а их – не слова, конечно, а строгие понятия – придумал Аристотель. Он придумал это, размышляя над платоновскими вопросами. Для него были подозрительны не столько идеи-виды, сколько отношение между идеями и тем, чего они идеи. Бессмысленность «подобия», как мы видели, показал уже Платон (первая часть диалога «Парменид»), Аристотель же разбирал другую характеристику этого отношения – «причастие». С одной стороны, это просто пустое слово: как это стол есть стол в силу причастия «стольности», лошадь – «лошадности», человек – «человечности» [71] Язык, впрочем, осмыслил слово «человечность» («гуманность») так, что выражение «человек становится человеком в той мере, в какой причаствует человечности» кажется вполне осмысленным. Однако этот смысл совсем не платоновский. Тут явно подразумевается некая работа человека по самоочеловечиванию, как будто, сам по себе он человеком отнюдь не бывает. Между тем лошадь остается лошадью, то есть причастной идее лошади, не потому, что она «олошаднивается». Хотя… можно же, указывая на какую-нибудь клячу, сказать: «Разве это лошадь?» Или наоборот, глядя на образцового скакуна, воскликнуть, любуясь: «Вот это лошадь!» Как если бы перед нами был не единичный экземпляр вида, а само его воплощение.
? Что это за причастие? Однажды, рассердившись, Аристотель сказал: «причастие», «идея» – это вообще какое-то невразумительное чириканье. У Аристотеля же задача была иная: только тогда мы можем говорить об идее осмысленно, когда мы поймем, каким образом идея – «человек вообще» – существует в каждом отдельном человеке. Каким образом каждый человек есть вместе с тем человек вообще? Что скрывается в этой вроде бы пустой связке «есть». Как человек вообще (вид рода животных) происходит в единичном человеке? Как человек осуществляет в себе человечность как свою возможность, цель, задачу?
Читать дальше