Здесь мы сталкиваемся все с той же охранительной функцией, что проявилась в идее культурной целостности (во имя которой мы вначале критиковали, а после травестировали Маркса), в идее поисков первоначала, которая была вначале противопоставлена, а впоследствии навязана Ницше, и наконец, в идее живой, непрерывной и открытой истории.
Пожалуй, скажут, что исторический анализ непременно убивает историю — особенно, когда речь заходит об истории идей или значений, — слишком явно и неприкрыто используя категории прерывности и различий, понятия порога, разрыва, трансформации, описания рядов и границ. Нас обвинят в посягательстве на неписанные законы истории и на основания всякой возможной историчности. Не следует, однако, заблуждаться на сей счет: предмет этой безутешной скорби — не подъем, а напротив, упадок того типа истории, что тайно и без остатка был обусловлен синтетической активностью субъекта; так оплакивают идею становления, которая предоставляла суверенному сознанию убежище более надежное, более труднодоступное, нежели мифы, системы родства, языки, сексуальность или желание; эти причитания об утерянной возможности реанимировать с помощью замысла, работы смысла, движения всеобщности или взаимодействия материальных установлений законы практик, системы бессознательных устойчивых, но неосмысленных отношений, совершенно необоснованы, — это плач об идеологическом использовании истории, при помощи которого мы пытались вернуть человеку то, что уже не одно столетие ускользает от него. В старую цитадель такой истории мы снесли сокровища, нам не принадлежавшие; мы верили в крепость ее стен, мы сделали ее последним прибежищем антропологической мысли; мы были твердо убеждены, что так сумеем сохранить даже то, что восстает против ее могущества и установили за ней неусыпный надзор. Но историки давно покинули эти стены, отправившись на поиски работы в иные области, и даже Марксу и Ницше не удалось удержать свои позиции. Не стоит более рассчитывать на них, ни для того, чтобы сохранить их привелегии, ни для того, чтобы еще раз подтвердить (если только в этом есть хоть толика смысла в наши горькие дни!), что история — нечто живое и непрерывное, что она для предоставляет вопрошающему и вопрошаемому субъекту место покоя, уверенности, примирения и безмятежного сна.
Этим, собственно, и определяется тот замысел, который так несовершенно и смутно воплотился в «Истории безумия», «Рождении клиники» и «Словах и вещах», — замысел, призванный привести нас к уяснению той меры изменений, которые происходят в науке; замысел, поставивший под вопрос методы, границы, и самые темы истории идей; замысел, с помощью которого мы пытались избавиться от всякой антропологической зависимости и, вместе с тем, понять принципы формирования такой зависимости. Эти проекты все еще неупорядочены и не располагают достаточно четким обоснованием но уже пришло время придать им известную определенность или хотя бы попытаться это сделать., Результат моих попыток — книга, которая лежит перед вами.
Но прежде, чем начать, — еще несколько замечаний, которые должны помочь нам избежать некоторых недоразумений.
— Речь идет вовсе не о том, чтобы перенести в область истории (в первую очередь, истории познания) структуралистские методы, зарекомендовавшие себя в совершенно иной плоскости анализа. Скорее, мы имели в виду применение принципов и следствий той исходной трансформации, которая и пыталась воплотиться в области исторического знания. Допустим, что эта трансформация и все те проблемы, которые она ставит, методы, которые она использует, концепты, которые в ней определяются, результаты, которых она добивается, не чужды тому, что мы называем структурным анализом. Но анализ такого рода не является предпочтительным для нашего исследования.
— Тем более речь не идет об использовании категорий культурных целостностей (будь то мировоззрение, идеальные типы, дух эпохи) с целью навязать истории, наперекор ее природе, приемы структурного анализа. Описанные ряды, установленные границы, сравнения и соответствия не возвращают к старой философии истории, а, напротив, заставляют усомниться в телеологиях и всеобщностях как таковых.
— Поскольку же речь идет об установлении метода исторического анализа, свободного от антропологических примесей, мы увидим, что теория, которая сейчас вырисовывается, вдвойне обусловлена проведенной работой. С одной стороны, эта теория пытается в самых общих понятиях, со множеством оговорок и весьма абстрактно, выявить примеры, которые были применены в ходе наших исследований или могут быть применены в случае необходимости. С другой стороны, наша теория в таком случае усилится результатами, полученными при определении метода анализа, который был бы абсолютно свободен от всякого антропологизма. Почва, которую открывает наша теория, — та, на которой она стоит. Исследования в области истории безумия, зарождения психологии, болезней и становления медицины, наук о жизни, языке, экономике двигались как бы вслепую; но они не просто «прозревали» по мере того, как постепенно разрешались методологические проблемы; важнее помнить, что в споре гуманизма с антропологией они раскрывали пределы своей исторической возможности.
Читать дальше