Но что все это может значить по сравнению с теми возможностями, которыми располагал для проведения тотальной мобилизации Запад. Кто захочет оспаривать тот факт, что «цивилизация» намного больше обязана прогрессу, чем «культура», что в больших городах она способна говорить на своем родном языке, оперируя средствами и понятиями, безразличными или враждебными для культуры. Культуру не удается использовать в пропагандистских целях. Даже та позиция, которая стремится извлечь из нее такого рода выгоду, оказывается ей чуждой, — как мы становимся равнодушны или, более того, печальны, когда с почтовых марок или банкнот, растиражированных миллионами экземпляров, на нас смотрят лица великих немецких умов.
И несмотря на это мы далеки от того, чтобы сетовать на неизбежное. Мы только констатируем, что Германии так и не удалось в этой борьбе убеждением склонить в свою пользу дух времени, каким бы тот ни был сам по себе. Равным образом, ей не удалось поставить перед своим или мировым сознанием значимость какого-нибудь превосходящего этот дух принципа. Мы видим, как отчасти в романтическом и идеалистическом, отчасти в рационалистическом и материалистическом пространствах ищутся знаки и образы, которые стремится поднять на своих знаменах борющийся человек. Но той значимости, которая пропитывает эти сферы, частично принадлежащие прошлому, частично — жизненному кругу, чуждому для немецкого гения, — недостаточно для того, чтобы полностью уверовать в боевое использование людей и машин, что требовалось страшному вооруженному походу против всего мира.
Поэтому мы тем более должны стремиться узнать, каким образом элементарный материал, первобытная сила народа остается незатронутой этим. В начале этого крестового похода разума, к которому призываются народы мира, зачарованные столь прозрачной, столь очевидной догматикой, мы с удивлением видим, как немецкое юношество начинает требовать оружия, — так пылко, так восхищенно, с такой жаждой смерти, как оно не делало этого, пожалуй, никогда за всю нашу историю.
Если бы пришлось спросить кого-нибудь из них, для чего он идет на поле битвы, то, разумеется, можно было бы рассчитывать лишь на весьма расплывчатый ответ. Вы едва ли услышали бы, что речь идет о борьбе против варварства и реакции, или за цивилизацию, освобождение Бельгии или свободу морей, — но вам, вероятно, дали бы ответ: «за Германию», — и это было тем словом, с которым полки добровольцев шли в атаку.
И все же этого глухого огня, пылавшего за неясную и невидимую Германию, достаточно было для напряжения, которое пронизывало народы дрожью до самых костей. Что было бы в том случае, если бы он обладал направлением, сознанием, гештальтом ?
Тотальная мобилизация, как мера организаторской мысли, есть лишь указание на ту высшую мобилизацию, какую проводит в нас время. Этой мобилизации присуща собственная закономерность, и человеческий закон, если только он хочет иметь силу, должен соответствовать ей.
Ничто не может лучше подтвердить это положение, чем тот факт, что в течение войны способны подняться силы, обращенные против самой войны. Но все же у сил этих намного более тесное родство с началами войны, чем то может показаться. Когда тотальная мобилизация вместо армий мировой войны начинает приводить в движение массы гражданской войны, то она изменяет свою сферу, но не свой смысл. С этого момента действие врывается туда, куда не способен дойти военный приказ о мобилизации. Все выглядит так, словно силы, которые нельзя было собрать для войны, потребовали теперь введения в кровавый бой. Итак, чем единодушнее и прочнее война с самого начала привлекает к себе все множество сил, тем более надежным и верным будет ее ход.
Мы видели, что в Германии была возможность лишь неполной мобилизации духа прогресса. Намного более благоприятно дело обстояло, например, во Франции, — и это можно понять, привлекая тысячи случаев, и среди них — случай Барбюса. Он, будучи сам по себе отъявленным противником войны, не усматривал, впрочем, никакой иной возможности соответствовать своим идеям, кроме как с самого начала сказать «да» этой войне, поскольку в его сознании она отображалась как борьба прогресса, цивилизации, гуманности и даже самого мира против сопротивляющейся всему этому стихии. «Убить войну в чреве Германии!».
Какой бы, впрочем, сложной не была эта диалектика, выводы из нее принудительны по своей природе. Человек, по-видимому, ни в малейшей степени не склонный к военному конфликту, оказывается все же не в состоянии отклонить вручаемое ему государством оружие, потому что его сознанию не дано возможности какого-либо иного выхода. Мы можем видеть его, как он, мучаясь вопросами, стоит на посту в бескрайней пустыне окопов, а затем, когда приходит пора, он оставляет эти окопы, как и любой другой, идя в атаку через страшный огневой заслон битвы военной техники. Но что же тут, в конце концов, удивительного? Барбюс — это такой же воин, как и любой другой, воин гуманности, которая не может обходиться без заградительного огня и газовых атак или даже гильотины, как не могла и христианская церковь обойтись без мирского меча. В самом деле, такой Барбюс должен был жить во Франции, чтобы в этой мере быть затронутым мобилизацией.
Читать дальше