Это слишком прозрачная фраза: ты знаешь, что такое для меня дети.
9 января 197 8 года.
Я бы предпочел, чтобы ты не провожала меня в клинику, но без этого было нельзя. Когда ты вновь уехала, накануне, я разозлился на тебя до смерти. Ты оставила меня принимать решение одного. Вдруг я умру в этой клинике, один, и никто не будет предупрежден? Когда я очнулся (санитарка держала меня за руку, все было белым), однако я, не понимаю отчего, ощутил примирение с тобой. Ты почувствовала это, я надеюсь, когда вернулась проведать меня. Я не мог ничего сказать. Я не выношу твоего одиночества, вот и все. Оно вызывает у меня головокружение, оно притягивает меня как ребенка.
Я никогда так не желал того, чего не мог желать — этого крика между нами.
И надо же, чтобы это случилось именно со мной, такое может случиться только со мной.
Не датировано (предположительно между 9 января и Пасхой 1978 года).
Я очень скоро вернулся (я забыл ключи — и моя чековая книжка все еще в твоей сумке). Продолжение короткого диалога, произошедшего между нами вчера вечером и не приведшего ни к чему: как и для нас, проблема ребенка встала перед ними в одну секунду, в ту самую секунду, когда они смирились со своей гомосексуальностью, и отнюдь не перед этим моментом истины.
Но да, моя бесценная, почти все мои промахи подсчитаны, и вы меня на это не купите.
Без даты (возможно, тот же период).
С детьми не считаются (ни контракта, ни обмена, ни подсчета, ничего). И даже если что-нибудь из этого и существует, оно не подает о себе ни знака, ни символа. Ни тем более денежного перевода (а если оно и существует, то надо бы принести в жертву почту, autodafe), и больше некому будет спрашивать, некому командовать. Прежде всего я говорю о ребенке в себе.
И опять эта «ремиссия», конечно последняя, я верю в это. Ты снова отдаляешься, я не плачу, я только становлюсь все более хмурым, моя поступь становится все тяжелее, а я — все серьезнее и нравлюсь себе все меньше и меньше. Ты не просто отправляешь меня, ты отправляешь меня ко мне, как выделяют яд, который без промедления достигает сердца, направляешь мне мое «отражение», которое я вряд ли смогу тебе простить. Я стараюсь держаться беззаботным, походить на того, которого, как тебе казалось, ты любила, стараюсь заставить себя смеяться. Мне больше нечего сказать от моего имени. Я только рисую наш символ, эти переплетенные линии жизни, в это я вкладываю всю неторопливость и всю старательность мира.
В день, когда я больше не смогу тебе писать, я пошлю тебе это на обратной стороне почтовой открытки, ты узнаешь все, что я хочу тебе сказать, и то, что я совсем рядом. А сейчас поболтаем, мой друг. Вообще, мы подписываемся символами в конце каждого нашего послания. Чтобы начинить это послание (знайте же, это по поводу начиненного послания, такое послание представляет собой строфы, в большинстве своем сатирические, их поют по случаю праздников Осла, Сумасшедших и т. д. Они подражают, в шутовской манере, священным посланиям, тем, которые произносят во время мессы), знайте же, что он, если это действительно он, «Плато», помещал свой символ в начале письма, чтобы гарантировать его подлинность. Но, как он говорит об этом в письме, подлинность которого полностью не установлена, это Тринадцатое может послужить зацепкой: «Arkhe soi tes epistoles esto kai ama sumbolon oti par emou estin». Вот великий мастер головоломок, он пишет тебе: это действительно я, вот моя подпись, ты можешь узнать ее, она подлинная, и для большей достоверности она идет на первом месте, вверху слева, я подчеркиваю, а не внизу справа, пусть начало этого письма будет для тебя одновременно и символом того, что оно действительно от меня. Погоди-ка, это еще более извращенно и явно предназначено Сеарлю и компании, всей их аксиоме от серьезного/к не серьезному. И далее, в этом же письме, Плато уточняет: «По поводу символа, который отличает от других мои письма, которые я пишу серьезно, spoude, ты помнишь, я думаю [oimai men se memnesthai, если бы он был в этом уверен, он бы не напоминал тебе об этом, и автор подделки не действовал бы по-другому], каким он был. Подумай, однако, об этом и обрати на это свое внимание. Они действительно многочисленны, те, кто просят меня написать им, и очень трудно отказать им открыто. Мои серьезные письма начинаются словом «Бог», theos, а те, что менее серьезны, — словами «боги», theoi. Он не говорит, дьявол, «несерьезные», он говорит «те, что менее серьезны», etton. Ты можешь сбиться с ног в поисках доказательств, как если бы я тебе говорил, вот, это говорю я, и я говорю тебе, только тебе, каждый раз, когда я пишу «ты», это значит я доподлинно обращаюсь к тебе, словом наполненным и истинным. Когда я говорю «вы», когда я использую множественное число, это значит, что я обращаюсь к тебе менее серьезно, что мое письмо не по-настоящему тебе адресовано, что оно не предназначено достичь своего назначения, так как ты и есть мое единственное предназначение. Когда я делаю вид, будто бы хочу донять тебя или обратиться к другим будто бы к тебе, это значит, что меня доняли самого. Ты знаешь, до какой степени меня донимают, я не могу не ответить, хотя бы кратко.
Читать дальше