Он так убежден был, что здесь кроется величайшая тайна Евангельского откровения, и так верил, что ему одному, впервые за 15 веков исторического существования христианства удалось, наконец, постигнуть во всей полноте эту тайну, что впоследствии позволил себе даже в переводе своем изменить — и по существу очень значительно изменить — этот и без того с таким трудом приемлемый человеческим сознанием стих.
В греческом тексте значится λογιζόμεθα γὰρ δικαιοῦσθαι πίστει ἄνθρωπον χωρὶς ἔργων νόμου. Т. е. мы заключаем, что человек оправдывается верой без дел закона. Лютер сделал в своем переводе прибавление: δικαιοῦσθαι πίστει ἄνθρωπον (человек оправдывается верой) перевел: «justificare hominem sola fide т. е. одной только верой. И, когда ему указывали, что он своевольно видоизменил текст священного Писания, он еще своевольней и дерзновенней ответил: «sic volo, sic jubeo — sit pro ratione voluntas» [90] Grisard III, 438–439. Так хочу, так приказываю — да первенствует воля над разумом.
Одновременно с этим он позволил себе еще не меньшее дерзновение. Послание Апостола Иакова, издревле принадлежащее к св. Писанию, он объявил апокрифическим — главным образом потому, что в нем находились слова, наиболее часто приводимые его противниками в возражении против его понимания оправдания — «вера без дел мертва» (Иак. II, 17,24 и 26). Верой, одной верой и только верой спасается человек — это та благая весть, которую вырвал Лютер у антихристовой католической церкви.
Он, как и Достоевский, был убежден, что католическая церковь отлично знала, что благая весть, принесенная Евангелием, вся целиком была в этих словах. Но католическая церковь не хотела принять истины Божией. Она была не с Ним, а с Его вечным врагом. И, чтобы не допустить человечество к спасению, она подменила Его божественное учение своим собственным, человеческим. На место веры поставила дела и убедила человечество собственными силами искать вечной жизни. В этом страшное ее преступление — и чтоб освободить людей от цепей антихристовых, Лютер решился поднять великую тяжесть — выступить против церкви, объявить священную войну папе.
Нечего и говорить, что если бы Толстому представить в таком виде учение Лютера — он бы пришел от него в такое же негодование, в какое его приводило учение Ницше «По ту сторону добра и зла». Больше того, он, вероятно, и не понял бы — из-за чего тогда католики восстали против Лютера и что Лютера оскорбило так в католичестве. Разве католическая церковь отвергала когда-нибудь послания ап. Павла? И разве, дальше, католическая церковь сама не считала основным своим догматом догмат об искуплении? Разве не учила она, что человек не может спастись своими силами и, что потому именно и сошел на землю и воплотился Сын Божий, чтоб спасти людей от гибели? Ведь вопрос о «justificatio» был поднят за 1000 лет до Лютера, и в знаменитом споре бл. Августина с Пелагием церковь без колебания приняла сторону первого и осудила учение Пелагия, как еретическое именно потому, что он, хотя и не отвергал благодати, но признавал ее в ограниченной степени, и слишком большое значение придавал подвигам личного совершенствования. Все это верно и обо всем этом нам еще придется говорить. Но именно для того, чтобы современный читатель, забывший или никогда не знавший богословской терминологии, не думал бы, что все эти причудливые и архаические идеи, в сфере которых разыгралась великая трагедия Лютерова отступничества, потеряли для нас всякий смысл, я тут же скажу, что при всем внешнем несходстве, Толстой и Лютер говорили и делали одно и то же. Лютер носил рясу и выбривал тонзуру — Толстой ходил в зипуне и сапогах и отпустил бороду и волосы. И разница внешняя была так велика, что ни тот, ни другой никогда бы и не заподозрили, до какой степени духовно близки они друг к другу. Но на деле это было так. Толстой, как Лютер, отверг дела. Не только Иван Ильич и Брехунов спасаются только тогда, когда вдруг, каким-то толчком, какой-то неизвестно откуда взявшейся силой, явившейся именно тогда, когда измученные безнадежными попытками своими силами вырваться из ужасного положения, они предаются судьбе и уже идут не туда, куда хотят идти, и хватаются не за то, за что можно удержаться, — даже отец Сергий, славный и великий подвижник, всю жизнь свою отдавший служению ближним, не накопил ничего, за что бы он мог зацепиться и на что мог бы сослаться в страшную последнюю минуту. И толстовские герои убеждаются, что дела ничего не дают — что пред Божественным правосудием — Иван Ильич, Брехунов, и отец Сергий равны. Хуже того, дела не только злые, но и добрые обременяют того, кому предстоит последнее испытание. И даже дела добрые обременяют больше, чем худые. От худых легко отказаться, отдобрых трудно, для иных невозможно. Они приковывают к земле, человек хочет в них видеть вечный смысл своего существования. Он не может от них оторваться и из-за них он борется с той, непонятной ему и пока чуждой силой, которая против его воли влечет его в ту область, где все ему ново, а потому страшно и так мучительно не нужно.
Читать дальше