Моя дружба с одним ныне уже умершим человеком возникла при обстоятельствах, которые можно, если угодно, назвать прерванным разговором. Дата его — весна 1914 г. Несколько человек, принадлежащих к различным народам Европы, собрались в неопределенном предчувствии катастрофы, чтобы попытаться создать наднациональную авторитетную инстанцию. Переговоры происходили в атмосфере откровенности, субстанциальная плодотворность которой превосходила все, что я когда-либо ощущал: она оказывала на всех участников собеседования такое воздействие, что все фиктивное устранялось и каждое слово становилось фактом. Когда мы приступили к вопросу о круге людей, от которых должна была исходить общественная инициатива (было принято решение собрать их в августе того же года), один из присутствующих, обращавший на себя внимание выражением страстной концентрации и строгой силой любви, высказал сомнение в целесообразности того, что названо слишком много евреев, вследствие чего ряд стран будет непропорционально своему населению представлен живущими в них евреями. Хотя и мне были не чужды подобные соображения, так как я полагаю, что еврейство может сыграть действительно плодотворную роль в построении прочного мира только в своей общности, а не в виде разрозненных частей, тем не менее высказанное мнение в такой форме показалось мне несостоятельным. И в качестве убежденного еврея, каким я являюсь, я это опротестовал. Не помню уже, почему я заговорил об Иисусе и о том, что мы, евреи, понимаем его внутренне во всех побуждениях и движениях его еврейской сущности, остающихся недоступными всем исповедующим христианство народам. "Понимаем так, как это недоступно Вам", — обратился я непосредственно к выступавшему ранее священнику. Он встал, я также стоял, мы посмотрели в глаза друг другу. "Забыто", — сказал он, и мы братски обнялись в присутствии всех.
Выяснение отношений между евреями и христианами превратилось в союз между христианином и евреем, и в этом превращении свершился диалог. Мнения исчезли, во плоти произошло фактическое.
Здесь можно ждать два возражения, одно веское и одно сильное.
Мне можно возразить: там, где речь идет о существенных, "мировоззренческих" взглядах, разговор нельзя обрывать таким образом; каждый из его участников должен полностью проявить себя в своей неизбежной для человека односторонности и именно вследствие этого реально понять, что он ограничен другим участником: тогда оба они ощутят судьбу нашей обусловленности и встретятся в ней.
На это я отвечаю: опыт ограниченности заключен в том, на что я указываю, но в нем заключено и возможное ее преодоление, которое, правда, может быть осуществлено не на "мировоззренческой" почве, а на почве действительности. Ни один из спорящих не должен отказываться от своих убеждений, но, непреднамеренно совершая что-то, они приходят к чему-то, называемому союзом, вступают в царство, где закон убеждений не имеет силы. Они тоже испытывают судьбу нашей обусловленности, но они чтят ее превыше всего, когда на бессмертное мгновение освобождаются, как нам дозволено, от нее. Они встречались еще до того, как каждый из них обратился в душе к другому, и с этого момента, представляя себе другого, воистину говорил с ним и ему.
Другое, совершенно отличное, даже противоположное возражение гласит: даже если это возможно в границах воззрений, в области вероисповеданий это неприменимо. Для двух людей различных вероисповеданий, ведущих спор о своих вероучениях, речь идет об исполнении воли Божией, а не о поверхностном личном согласии. Для того, кто готов умереть за свою веру, готов убить за нее, не может быть царства, где закон веры уже не имеет силы. Такой человек стремится способствовать победе истины и не позволяет чувствам дурманить себя. Другой, т. е. придерживающийся ложной веры, должен быть обращен или по крайней мере наставлен, непосредственное соприкосновение с ним возможно лишь вне вопросов веры, а не исходя из них. Тезис религиозного собеседования нельзя "утопить".
На этот упрек, сила которого в том, что он игнорирует господствующую как нечто само собой разумеющееся необязательность релятивированного духа, я могу ответить лишь признанием.
Я не могу осуждать Лютера, отказавшегося в Марбурге поддержать Цвингли*, а также Кальвина, виновного в смерти Сервета*, ибо Лютер и Кальвин верят, что слово Божие настолько проникло в души людей, что они способны познать его однозначно, и толкование его должно быть единственным. Я же в это не верю, для меня слово Божие подобно падающей звезде, о пламени которой будет свидетельствовать метеорит; вспышки я не увижу, я могу говорить только о свете, но я не могу достать камень и сказать: вот он. Но это различие в вере не следует считать только субъективным, оно основано не на том, что мы, живущие сегодня, недостаточно стойки в своей вере; различие останется, как бы ни окрепла наша вера. Изменилась сама ситуация в мире в самом строгом смысле слова, точнее, изменилось отношение между Богом и человеком. И сущность этого изменения не может быть постигнута, если мыслить лишь о столь привычном нам затмении высшего света, о ночи нашего лишенного откровения существования. Это
Читать дальше