Именно в стихии этого определения должен завершиться разрыв с историцизмом, должно установиться строгое разграничение между философом и современным софистом.
Первая задача, очевидно, состоит в том, чтобы принять на себя итог современного становления истин в четверном регистре: науки — и в особенности современной математики; политики — и в особенности конца эпохи революций; любви — и в особенности того, что внесло сюда свет (или тень): психоанализа; и искусства — в особенности поэзии после Рембо и Малларме. Этот маршрут тем более необходим, что современный дискурс под знаменами «конца метафизики» частенько кичится тем — и это тоже типично софистическая черта, — что он на короткой ноге со своим временем, на одном уровне с молодежью, что ему по плечу ликвидировать архаизмы. Необходимо, чтобы философия прикладывала свои клещи к самому активному мыслительному материалу, самому свежему и парадоксальному. Но даже сама эта маркировка предполагает выведенные из-под суждения Истории аксиомы мысли, аксиомы, позволяющие установить такую категорию Истины, которая была бы новаторской и соответствовала нашему времени.
Теперь мы можем философски подойти к определению господствующего сегодня «философского» дискурса как современной софистики и, следовательно, к определению точного отношения мысли к высказываниям, которые ее составляют.
Но прежде чем перейти к этому определению, нужно вновь поставить насущный вопрос: почему та философия, концепцию которой мы только что уточнили, периодически подвергает мысль катастрофе? Что ведет философию от апорий пустоты Истины к узакониванию уголовных предписаний?
Ключ к этому перевороту в том, что философия мучима изнутри хроническим искушением счесть операцию пустой категории Истины за тождественную множественным процедурам производства истин. Или иначе: в том, что философия, отказываясь от операционной особенности охвата истин, представляет саму себя в качестве истинностной процедуры. Что также означает, что она представляет себя в качестве искусства, в качестве науки, в качестве страсти или в качестве политики. Философ-поэт у Ницше; философия как строгая наука, зарок Гуссерля; философия как напряженное существование, обет Паскаля или Кьеркегора; названный Платоном философ-царь: сплошь внутрифилософские схемы, чреватые постоянной возможностью катастрофы. Всеми этими схемами управляет наполнение той пустоты, которой поддерживается применение клещей Истины.
Катастрофа в философской мысли стоит на повестке дня, когда философия представляет себя в качестве сущего, в качестве не охвата истин, а ситуации истины.
Эффекты этого наполнения пустоты или ее явления в присутствие сводятся к сдаче по трем пунктам.
Прежде всего, представляя себя в качестве полноты Истины, философия уступает по поводу множественности истин, разнородности их процедур. Она утверждает, что есть только одно место Истины, каковое устанавливается самой философией. Она преобразует пустой раствор клещей Истины — каковой есть «то, что имеется» между сцеплением и возвышением — в пробел бытия, в котором есть Истина.
Как только у Истины имеется одно место, имеется и обязательная метафора для доступа туда. Получение к нему доступа обнаруживает это место в его ослепительной единичности. Философия есть инициация, путь, доступ к тому, что открылось на месте Истины. В завершение всего имеется экстаз места. Он явно заметен в платоновском представлении об умопостигаемом месте, топос ноэтос. Поэтически повелительный стиль мифа об Эре из Памфилии в конце «Государства» пытается донести экстатичность доступа к месту Истины.
Во-вторых, философия, которая предается субстанциализации категории Истины, уступает по поводу множественности имен истины, по поводу временного и переменного измерения этих имен. Теоремы, принципы, высказывания, императив, красота, закон — таковы некоторые из этих имен. Но если Истина есть, то тогда имеется только одно истинное имя, вечное имя. Конечно же, вечность остается атрибутом категории Истины. Но этот атрибут законен, лишь поскольку сама категория пуста, потому что она — не что иное, как операция. Если категория свидетельствует о присутствии, то вечность спроецирована на несоответствие имен. Она устанавливает единственное Имя, и это Имя неизбежно оказывается священным. Сакрализация имени удваивает экстаз места.
Эта сакрализация, конечно, перегружает идею Блага у Платона. У идеи Блага есть две философски законные функции:
Читать дальше