Безумие, тебе не бывать больше предметом двусмысленной хвалы, где мудрец устроил для своего страха недоступное логово! И если он все же чувствует себя в нем уютно, то исключительно благодаря тому, что главный работник, испокон веку роющий галереи и лабиринты его убежища — это разум, тот самый Логос, которому он верно служит.
Как объяснить, что такой мало подходящий для вмешательства в насущные дела своего — да и любого другого — времени эрудит, как Эразм, мог сыграть столь выдающуюся роль в революционном движении Реформации, когда происходившее в каждом человеке было не менее важно, чем происходившее со всеми в целом?
А дело в том, что любой, сколь угодно малый сдвиг в отношении человека к означающему (в данном случае то был переворот методах экзегезы) влияет на «якорную систему» его бытия, меняя тем самым и курс его истории.
Поэтому для всякого, чей взгляд способен различить происшедшие в нашей собственной жизни изменения, очевидно, что фрейдизм, как бы мало ни был он понят, и сколь бы неясны ни оставались его следствия, успел совершить некую неощутимую, но радикальную революцию. Собирать свидетельства бессмысленно [73] Последнее, что в этом смысле попалось мне на глаза, были слова Франсуа Мориака в Figaro Littéraire, где он приносит извинения в том, что отказывается «поведать нам о своей жизни». Если никто уже не способен совершить это с таким же легким сердцем, как прежде, то дело здесь, по мнению писателя, в том, что уже полвека минуло с тех пор, как путем этим прошел, как бы мы к нему ни относились, Фрейд. И, помусолив немного затасканную идейку, будто результатом стало наше порабощение «истории собственного тела», Мориак возвращается к той истине, на которую писательская совесть не могла в конце концов не открыть ему глаза: попытавшись написать свою историю до конца, мы неизбежно обнажили бы и потаенные глубины душ своих ближних.
: не только гуманитарные дисциплины, но и сама судьба человечества, политика, метафизика, литература, искусства, pеклама, пропаганда, а тем самым, без сомнения, и экономика — испытало на себе его влияние.
Но все это не что иное, как разрозненные следствия той невероятной истины, первопроходцем которой стал для нас Фрейд. Надо сказать, правда, что любая техника, рассматривающая объект в исключительно психологических категориях — как это происходит, в частности, в современном психоанализе, не вернувшемся к фрейдовскому открытию — фактически уходит с проторенного им пути.
О принципиальном отречении от этого открытия согласно свидетельствуют и вульгарность концепций, на которые опирается его практика, и шитая белыми нитками декорация фрейдистской фразеологии, и заслуженно-скандальная известность, на которой он наживается.
Своим открытием Фрейду удалось ввести внутрь круга науки рубеж между бытием и объектом, который до тех пор казался границей этого круга.
Но если вы видите, что открытие это действительно является симптомом и предвестием пересмотра всех предполагаемых нынешними познавательными постулатами представлений о ситуации человека в сущем, умоляю — не ограничивайтесь занесением моих слов под рубрику хайдеггерианства, хотя бы и с приставкой нео, ничуть не облагораживающей тот стиль мусорной корзины, с помощью которого мы так ловко научились избавляться от всякой рефлексии, пользуясь отходами ее деятельности как лавкой поношенного платья.
Когда я говорю о Хайдеггере, а точнее — перевожу его, я стараюсь вернуть произнесенному им слову его суверенное значение.
И говоря о букве и бытии, или различая другого и Другого, я делаю это потому, что Фрейд указывает на них как на термины, к которым как раз и относятся те явления сопротивления и переноса, с которыми я меряюсь силами вот уже двадцать лет, с тех пор как взялся за невозможное — как жалуются все, вслед за его основателем — дело психоанализа. И еще потому, что чувствую себя обязанным помочь другим в этом разобраться.
Я хотел бы не дать зарасти плевелами унаследованному ими полю и донести до их сознания, что слова «симптом есть метафора» сами метафорой отнюдь не являются, как не является ей и утверждение, что желание человека есть метонимия. Ведь хотим мы себе в этом сознаться или нет, но симптом — это действительно метафора, и шутки шутками, а желание — это и в самом деле метонимия.
И еще: желая возбудить в вас негодование по поводу того, что после стольких веков религиозного лицемерия и философского бахвальства ничего сколь-нибудь членораздельного о связи метафоры с вопросом о бытии и метонимии с отсутствием бытия сказано не было, мне все-таки никак не обойтись без того, чтобы хоть что-то от объекта этого негодования — в смысле его причины и его жертвы одновременно — еще существовало и могло дать ответ за него; не обойтись, одним словом, без человека гуманистической формации и безнадежно опротестованного векселя, выписанного им в счет своих добрых намерений.
Читать дальше