И лишь проделавший эту работу увидит подлинный смысл постоянно растущего интереса к агрессивности в переносе и сопротивлении, равно как и к понятию агрессивности в «Недовольстве цивилизацией» (1929) [34] З. Фрейд. «Неудовлетворенность цивилизацией», G.W., XIV.
, убедившись, что вовсе не о той агрессивности, которую мнят лежащей в основе борьбы за жизнь, идет там речь. Понятие агрессивности отвечает, напротив, раз-
рыву субъекта с самим собой — разрыву, впервые возникающему в тот момент, когда он видит, как воспринимаемый в цельности своего гештальта образ другого преждевременно вступает в противоречие с чувством несогласованности двигательных функций, — который она и оформляет задним числом в образах расчленения.
Этот же самый опыт служит мотивом как той лежащей у истоков «Моего Я» депрессивной реакции, что была реконструирована Мелани Кляйн, так и ликующего усвоения появившегося в зеркале образа — этого характерного для детей шести-восьмимесячного возраста явления, которое автор настоящих строк считает, наряду с образованием идеального Urbild'a [прообраза] «Моего Я», наиболее показательным свидетельством воображаемой природы функции «Моего Я» в субъекте [35] Ж. Лакан. «Агрессивность в психоанализе» (1948) и «Стадия зеркала» (1949), с. 101 и 93.
.
Таким образом, именно в лоне пережитого в течение первых лет жизни опыта подавленности и устрашения вводится индивид в тот мираж владения своими функциями, где субъективность его пребудет расколотой, — мираж, чье образование в воображении, наивно объективированное психологами в качестве синтетической функции «Моего Я», демонстрирует, скорее, условие, которое открывает его отчуждающей диалектике Раба и Господина.
Но если опыт этот — который в целом ряде моментов инстинктуальных циклов, и особенно в парадировании, предваряющем цикл сексуальный, со всеми обманами и отклонениями в поведении, которое этими циклами предусмотрено, прочитывается также и в поведении животных — действительно вмещает в себя значение, придающее человеческому субъекту устойчивую структуру, то объясняется это тем, что получает он его в результате напряжения, испытываемого им в связи с бессилием, обусловленным той преждевременностью рождения, характерные следы которой находят биологи в анатомическом различии человека, ставя нас перед фактом, где узнается требуемая Гегелем в качестве условия плодотворного недуга трещина природной гармонии, счастливая ошибка жизни, в силу которой человек, различая себя от своей сущности, открывает для себя тем самым и собственное существование.
Единственной реальностью за тем новым очарованием, которое приобретает для человека воображаемая функция, является на самом деле прикосновение смерти, печать которого он получает при рождении. Ибо перед нами тот же «инстинкт смерти», который проявляется в этой функции и у животного — чтобы убедиться в этом, достаточно принять во внимание то, что субъективность, служа в сексуальном цикле специфической фиксации на сексуальном партнере, не отличается в нем от пленяющего ее образа, и что индивидуум оказывается при этом лишь мимотекущим представителем этого образа, лишь мимотечением этого воспроизведенного в жизни представлением образа. Разница лишь в том, что человеку образ этот открывает свое смертоносное значение, а одновременно и саму смерть: что она существует. Но дается ему этот образ лишь как образ другого, и оказывается, таким образом, у него похищен.
В итоге «Мое Я» всегда оказывается только половиной субъекта — причем той, которую, находя, он тут же теряет. Понятно теперь, что он за нее держится, стараясь удержать ее во всем, что, будь то в другом или в нем самом, мнится ему ее двойником и принимает сходный с ней облик.
Демистифицируя смысл того, что теория именует «первичными ассоциациями», скажем, что при глубочайшем различии способов возможного отношения к другому — от призывной речи до самой непосредственной симпатии — субъект всегда навязывает другому воображаемую форму, носящую отпечаток — или даже целый ряд отпечатков, наложенных друг на друга — того опыта бессилия, на котором эта форма была смоделирована, и вот эта-то форма и есть не что иное, как «Мое Я».
Таким образом, возвращаясь к действию аналитика, отметим, что именно в том воображаемом фокусе, где форма эта возникает, субъект, избавленный действующим правилом от всякого опасения, что обращение его в итоге не будет принято, наивно пытается свой дискурс сосредоточить. Больше того, в визуальном богатстве, унаследованном этой формой от своих начал, как раз и кроется причина того условия, которое, при всем решающем значении, которое ощущается за ним в определенных разновидностях техники, редко получает ясное объяснение — условия, которое требует, чтобы во время сеанса аналитик занимал место, где он остается для субъекта невидим; на самом деле нарциссический образ возникает при этом в еще большей чистоте, предоставляя еще больший простор регрессивной протеичности своих соблазнов.
Читать дальше