* * *
Человек, одержимый правдой или по крайней мере точностью, чаще всего способен обнаружить, как Пилат, что правда-то не совсем чиста. Отсюда смешанные с самыми прямолинейными утверждениями сомнения, отступления, увертки, которые ум более обыденный не породил бы. В отдельные моменты, впрочем их было немного, у меня даже возникало ощущение, что император лжет. В таких случаях нужно было позволять ему лгать, как лжем мы все.
* * *
Умственно неразвиты те, кто говорит: «Адриан — это вы». Так же как, наверно, неразвиты и те, кто удивляется, зачем это я выбрала столь далекий и необычный сюжет. Колдун, режущий себе большой палец в момент, когда он вызывает тени, знает, что они повинуются его призыву лишь потому, что пьют его кровь. А еще он знает или должен знать, что говорящие с ним голоса мудрее и заслуживают большего внимания, чем произносимое им самим.
* * *
Я довольно скоро поняла, что описываю жизнь великого человека. А раз так, побольше уважения к правде, побольше внимания, а от меня — побольше молчания.
* * *
В каком-то смысле всякая рассказанная жизнь выглядит образцовой: мы пишем, чтобы осудить или защитить тот или иной миропорядок, чтобы дать определение предлагаемому нами методу. Не менее справедливо и то, что стремление во что бы то ни стало приукрасить или, напротив, камня на камне не оставить, деталь, многократно преувеличенная или предусмотрительно опущенная, обесценивают работу почти всех биографов: человек выстроенный заменяет человека понятого. Никогда нельзя упускать из виду рисунок человеческой жизни, который, что бы там ни говорили, представляет собой не горизонталь и два перпендикуляра к ней, а скорее три извилистые, уходящие в бесконечность линии, непрестанно сближающиеся и расходящиеся: каким человек считал себя, каким ему хотелось быть и каким он был в действительности.
* * *
Как бы мы ни старались, мы всегда реконструируем памятник на свой лад. Хорошо еще, если используем только подлинный камень.
* * *
Всякий человек, переживший много разных приключений, — это я.
* * *
II век интересен мне тем, что очень долго он был веком последних свободных людей. Что до нас, мы, пожалуй, уже слишком далеки от того времени.
* * *
Холодным вечером 26 декабря 1950 года, у кромки Атлантического океана, среди почти полярного безмолвия острова Маунт-Дезерт в Соединенных Штатах я пыталась пережить удушающую жару июльского дня 138 года в Байях: тяжесть простыни на усталых, свинцовых ногах, едва уловимый шум моря без приливов и отливов, временами доносящийся до человека, поглощенного звуками собственной агонии. Я постаралась дойти до последнего глотка воды, последнего приступа дурноты, последнего образа. Императору ничего не оставалось, кроме как умереть.
* * *
Эта книга не посвящена никому. Ее следовало бы посвятить Г. Ф., и так и было бы, но в каком-то смысле неуместно предварять личным посвящением труд, авторство которого я как раз и стремлюсь затушевать. Однако даже самое длинное посвящение есть еще и способ, все равно слишком неловкий и банальный, прославить ни с чем не сравнимую дружбу. Когда я пытаюсь определить добро, которое делается мне уже много лет, я понимаю, что такая привилегия, какой бы редкой она ни была, все-таки не может быть исключительной и что в судьбе завершенной книги или в жизни удачливого писателя должен существовать — пусть не всегда и немного в стороне — кто-то, кто не пропустит слабую или неточную фразу, которую мы, утомленные, уже готовы оставить; кто раз двадцать, если нужно, перечитает вместе с нами сомнительную страницу; кто берет для нас с библиотечных полок увесистые тома, где могут содержаться нужные сведения, и упорно листает книгу, когда усталость уже вынудила нас ее захлопнуть; кто нас поддерживает, хвалит, а иногда с нами воюет; кто так же бурно переживает с нами радости, даруемые искусством и жизнью, и разделяет труды, всегда непростые, но никогда не скучные; кто не является ни нашей тенью, ни нашим отражением, ни даже дополнением, но является самим собой; кто оставляет нас божественно свободными и все же побуждает быть в полной мере тем, кто мы есть. Hospes Comesque.
* * *
В декабре 1951 года я узнала о недавней кончине немецкого историка Вильгельма Вебера, в апреле 1952-го — о кончине ученого Поля Грендора, работы которого мне очень пригодились. На днях разговаривала с двумя людьми, Г. Б. и Дж. Ф., знавшими в Риме гравера Пьера Гусмана в ту пору, когда тот увлеченно рисовал пейзажи Виллы. У меня такое чувство, что я принадлежу к чему-то наподобие Gens Aelia [10], к толпе секретарей великого человека, что я — часть императорской гвардии, составленной из гуманистов и поэтов, которые, сменяя друг друга, охраняют великую память, и я участвую в смене караула. Вот так сквозь века (без сомнения, то же происходит и со специалистами по Наполеону, и со знатоками Данте) формируется круг умов, проникнутых одними и теми же симпатиями и озабоченных одними и теми же проблемами.
Читать дальше