Вот мысль, в сущности та же, которая содержится и в приведенной у г. Вл. Соловьева выдержке, но только глубже и утонченнее развитая, и главное — идущая к самому источнику. Некоторый вид богомыслия положен в основу там и здесь. «Есть выражение, но нет страстей» — вот центр всего рассуждения; «мастер понял, Кого ему надо написать»; «Ему подобает поклонение», т. е. тогда как там, в европейском художестве, мы имеем картины — здесь, под кистью русского мастера, возник образ поклоняемый. Это — цельный взгляд, цельная философия; и она так мало еще канонизирована, что, сохраняя всю скромность, мы можем подойти к ней с критикой.
«Нет страстей», и из очень внимательно построенной диалектики видно, что нет — по выраженному и защищаемому представлению — самых корней этих страстей, нет их как подавленного, побежденного, как предмета борьбы и, наконец, преодоления. Но тогда в чем же и как было выражено в Спасителе «человеческое», о коем вселенские соборы уже отвергли предположение, что оно было «поглощено Божеством», — мнение, которое мы находим, в сущности, у Лескова и к которому склонявшиеся в древности были признаны «еретиками»? «Черты суть слегка означены» — вот многозначительное выражение, т. е. они дают как бы рамку человека — сосуд, за внешним краем коего сейчас же начинается и до глубины идет Божество. Но что же тогда есть от человека? цвет щек и кожи, и она сама тонкой пленкой? «Человеческое» не только поглощено, но оно, при таком взгляде, и искоренено — а на такую мысль мы не смеем решиться. Очевидно — и на это прямо указывает вселенское понимание — в Спасителе были в слиянии как Божество, так и человечество, не в предикатах только своих, но и в самом существе. Спаситель был не только «всемогущ» и «всеведущ», но он был Бог; так точно и человек присутствовал в нем не как портретный очерк, но и глубже, т. е. именно как сплетение страстей или, по крайней мере, их корни. Изгнание торгующих из храма не вовсе исключало гнев; и у Матфея против книжников и фарисеев мы читаем и отвращение, и негодование: «Горе вам, украшающие гробницы пророков»… Вообще, у четырех евангелистов мы усматриваем в образе Спасителя полный очерк всего круга человеческих страстей, но их слияние с Божеством сказалось в их мире; они везде взяты в такой гармонии, что ни на одно сердце человеческое не произвели бы того отталкивающего впечатления, как его произвели все человеческие попытки выразить в художестве Его лицо, так справедливо отторгнутые архиереем и Лесковым. Не правы художники те; не прав, однако, и Лесков. Христос неизобразим, неподсилен человеку: это — тайна, и, вероятно, это — сущность Его Божества. Но попытки передать Его «с выражением, но без страстей» глубочайшим образом неправильны, и «штрихи едва намечены» — это показывает бегство от задачи, а не ее выполнение. «Бога никто же нигде же видел»; Его видели те, между коими он ходил 33 года, но нам никакой силы и никакого дара Его представления и уразумения во внешних чертах не дано. Это замечательно, но и бесспорно: на картинах, где есть фигура Христа, — собственно есть под картинами Его подпись, т. е. подпись об Его имени, но на картинах нет Христа, и потому без сомнения, что Он непредставим, неизобразим. Темные старинные лики Христа нам более нравятся потому, что они неясны, что мы не можем тут ничего определенного разглядеть; есть место, к которому мы относим мысль свою, и нет определенных линий, которые обозначали бы Того, Кто необозначим. Почерневшее от времени художество, как и «едва намеченные штрихи», лучше потому, что они приближаются к отсутствию штрихов, к отказу художества от несоответственной ему задачи: «как бы нет вовсе картины» — и вот уже начало «образа», куда мы можем отнести молитву. Но здесь мы оставляем художество и обратимся к художнику, т. е. мы обратимся к самому человеку, который глубоко подчиняется наполняющим его образам и в зависимости от того, как представляет себе Бога, — формируется сам.
Пробегая очерк Лескова, и еще лучше — переписывая его, мы ясно видим, до чего страсть волнуется под ним. Представление Христа, и притом «без страстей», наполняет мысль архиерея и, конечно, за ним стоящего Лескова, но удивительно — очерк, приведенный нами, груб и до известной степени изуродован этими царапающими строчками, в которых отмечены и задеты все почти общественные положения: и «дипломат», и «важный сановник», «князь» и «княгиня», и чуть ли даже не «канарейки» и «бананы». Отсутствие того, что мы выражаем несколько расплывающимся и в этой именно расплывчатости верным термином «благость», — поражает нас здесь:
Читать дальше