Тут у читателя должен на секунду сверкнуть образ «барона» со «Дна» Горького… Как Д-кий все угадал на много лет вперед… Этот горьковский «барон» есть вечный столп цивилизации; «барон» до «Дна» и барон на «Дне», в фазах нисхождения и «положения»… И Стива, конечно, есть тот же «начинающий» барон. Вспомните и отношения его к Долли, и как он выпрашивает у нее позволение заложить еще и ее имение… Совершенный «барон»…
«Итак, вот этот гражданин, вот этот семьянин, вот этот русский человек, – какая характернейшая, чисто русская черта! Вы скажете, что он все-таки – исключение. Какое исключение»…
Опять какое предчувствие (у Д-го) будущего! Сейчас я помню, как в дни уличных митингов я сидел вечером за чаем у Н. М. Минского. Это было до первой Думы, чуть ли даже не до 17 октября. Все шумело, все умы были подняты, и как-то счастливо подняты. Вдруг раздался звонок, и в маленькую столовую вошли муж и жена, «он» – писатель, «она» – его жена и господин, в шелковом платье с «треном» (шлейф) аршина в два. «Представились», и я услышал лучшую из русских фамилий, до того историческую и громкую, что… «ничего лучшего представить нельзя». Сели. Чай дымился. И «она» передала живо, как сейчас слушала речь уличного оратора перед огромной толпой, «на известную тему».
– Ну, хорошо, хорошо, – сказал я, видя ее одушевление. – Но нельзя же все вдруг. Хорошо, если будет и конституция.
Лица ее и всех присутствующих выразили отвращение. Я сконфузился и поправился:
– Ну, республика, но…
– Что «но»…
– Не рабочая же республика, не социальная республика, с полным уравнением имуществ.
«Муж» мешал сахар в стакане и тянул сладкую влагу с чайной ложечки.
– Ну, конечно, социальная республика! – воскликнула она и чуть-чуть открыла локти. – Руки были красные, худые и некрасивые.
«Черт знает что», – подумал я и замолчал. Но чувствовал, что спорить прямо не имею права: какой же спор, когда «народ хочет».
Была ли она искренна? – Да. – Хотела этого? – Хотела.
Но, может быть, она была и неискренна? – Да, тоже. Дело в том, что мы «с чаем» и в уютной маленькой столовой были так далеки от «рабочего строя», что бытие «буржуазной цивилизации», к каковой они, конечно, принадлежали с мужем, представлялось ей «2 х 2 = 4», т. е. вечной и совершенно неразрушимой аксиомой. И аксиома эта до такой степени вечна, железна, неопровержима, что именно от ее вечности-то и можно, а, наконец, даже и хочется повторять:
Вверх дном!
Кувырком!…
Это во время кораблекрушения страшно повторить такое; в Мессине этого стиха не скажешь. Но оттого именно, что вся Россия на плоскости стоит и никаких землетрясений в ней не бывает, в ней и можно читать какие угодно «землетрясительные» стихотворения, можно высказывать самые решительные пожелания.
Россия – самая консервативная страна, – оттого она и самая радикальная. Консерватизм обеспечен обломовщиной, а обломовщина родила «беспечальную» фантазию.
Вот и весь «Стива», который не так страшен, как показалось Достоевскому. "Отведут на «Дно», – вот и вся «История Меровингов»… На «Дне» места много. «Дно» – столп цивилизации. Восходят. Нисходят. И нет причины от этого рушиться самой цивилизации.
Не нужно напоминать, до какой степени много в 1905-1906 гг. именно титулованных и богатых людей стало на сторону полного земельного переворота, да и вообще имущественного переворота. Здесь «прогноз» Достоевского разителен; мы же не забудем его нравственных resume.
Я указал, что фаза биографии Достоевского, совпавшая с высказыванием его последнего, предсмертного взгляда на имущественные отношения, была фазою, когда он сам начал впервые «становиться на ноги»… Это – без упрека и отнюдь не к умалению авторитета его взгляда. В самом деле, кто же может разъяснить «смысл любви», кроме любящего, и «смысл разума», кроме разумного, и «смысл науки», кроме ученого, и, наконец, «смысл имущества», кроме имущественного человека. Голос пролетария здесь вовсе не авторитетен; голос человека, живущего «от сегодня до завтра». У пролетария авторитетно его «я хочу» (владеть). Это – жажда, это – инстинкт, это – воля. Тут энергия и есть авторитет. Но когда пролетарий говорит: «а они не должны хотеть» (т. е. владеть имуществом) и «должны в мою пользу отказаться от него», то здесь он от «хочу» переходит к «знаю» и здесь он вовсе не авторитетен, потому что он именно не знает смысла «владеть», не знает, между прочим, его нравственного смысла, его хорошего смысла, его благородного смысла. Достоевский с кучею необеспеченных детей и женою, сам больной и уже старый, написавший в свое время о чиновнике Мармеладове, которому «некуда пойти», между прочим, оттого, что он без имущества и никому не нужен, – знал «хорошее» имущества, открыл именно в эти последние годы вечную и добрую сторону имущества как стержня жизни, как фундамента, без которого все валится. И потому он, владетель всего каких-нибудь 2-3 тысяч «залежных», прямо закричал на Облонского, когда он вздумал отказаться (хотя на словах) от своего имущества, сказав прямо: «Ты – подлец». Помилуйте: Облонский, – или Нехлюдов, или Толстой, – отказывается в пользу бедняков от богатства; вдруг Достоевский, этот-то бедняк, этот-то праведник, этот-то истеричный и человек «муки», кричит: «Это – подлость! Это – измена!» Просто невероятно, но дело стоит именно так. Он кричит на богатых и требует, чтобы они не раздавали имущества беднякам, потому что если это «по теории» и включает молчаливое:
Читать дальше