Что касается логической стороны вопроса, то исследования по деонтической логике показывают, что выводить способность к выполнению нормы только из того факта, что эта норма нами принята, неверно. Но в минимальном своем значении формула Канта, когда она исходит из того, что „норма обязывает при том условии, что субъект способен ее выполнить“, логически корректна.
В решении третьей антиномии космологической идеи теоретического разума свобода указывалась ранее Кантом в модусе возможности. Теперь она указывается в модусе допустимости (регулятивности), так что категорический императив оказывается регулятивным и там, где он хочет нарушить подчинение воли природе, и там, где природа отсутствует. Регулятивным в обоих мирах! Только что действие свободы обосновывалось Кантом путем ссылок на свойства времени. Теперь свобода, объясняя действие категорического императива, сама обосновывается им в качестве собственно морального принципа. Кант попадает в ложный круг.
Если свобода имеется, хотя бы и в регулятивном качестве, то что же могло бы, спрашивается, преодолеть в человеке „предрасположение к принятию злых максим“ и направить его на использование свободы в целях претворения морального закона в жизнь? Отвечая на этот вопрос, Кант стирает грань между моральным и легальным поведением и нарушает свой принцип несовместимости категорического императива со стремлением к счастью. Делая уступку этике французских материалистов, он признает теперь, что счастье есть „необходимое следствие нравственности“. Но эта уступка замаскирована проведением тонких разграничений: Кант поясняет, что „…мораль, собственно говоря, есть учение не о том, как мы должны сделать себя счастливыми, а о том, как мы должны стать достойными счастья“ (11, т. 4, ч. 1, стр. 463). Высшее благо есть сочетание морального состояния и счастья, а потому задача состоит в том, чтобы „привести счастье в мире в полное согласие с достойностью быть счастливым“. А счастлив не тот, кто наслаждается или добивается того, что все происходит по его воле и желанию, но тот, кто удовлетворен своим поведением. Так эгоизм превращается в бескорыстие, а бескорыстие, со своей стороны, сближается с расчетливостью. И философ соглашается с тем, что никто не может быть полностью уверен в том, что он исполнил свой долг совершенно бескорыстно.
Кант признает, что почти никто и никогда не смог бы жить только идеей долга, отказавшись от всякой надежды на счастье. И без такой надежды у людей не хватило бы душевных сил исполнять свой долг вопреки собственному внутреннему сопротивлению и внешним ему препятствиям. Отсюда — второй постулат практического разума: должно существовать бессмертие души человека.
Душа должна быть бессмертна, по словам Канта, прежде всего потому, что только в перспективе трансцендентной бесконечности можно надеяться на полное осуществление категорического императива. Правда, в чем может состоять это „осуществление“ в потустороннем мире, непонятно: ведь императив предписывает действия только в мире посюстороннем, а ноуменальные „действия“ среди вещей в себе были бы чем-то сродни схоластическим фикциям. Однако только завершенная реализация императива приносит приятное сознание выполнения долга, откуда и появляется чувство достойности быть счастливым. Это чувство по сути дела сродни религиозной надежде на посмертное воздаяние за те горести и бедствия, которые многим честным и порядочным людям приходится претерпеть в их земной жизни, где столь часто эмпирическое счастье выпадает на долю не добродетели, а порока. Антиномия практического разума, указывающая на то, что добродетель не гарантирует счастья, а поиски счастья еще не означают добродетели, так что реальная добродетель и счастье несовместимы, хотя подлинное счастье нуждается в добродетели, а несчастная добродетель вопиет о вознаграждении, — эта антиномия разрешается Кантом путем перенесения всех упований добродетельной личности в тот самый сверхэмпирический мир, в котором сулит блаженство „страждущим и обремененным“ христианская церковь. Опять загадочное ноуменальное счастье, которое отграничивается Кантом от религиозных представлений о загробном блаженстве. Тем не менее он называет такое счастье „святостью“.
В этом пункте, где Кант, казалось бы, максимально приблизился к религии, возникает вдруг противоположная тенденция. Под „святостью“ имеется в виду только состояние абсолютно полной реализации морального закона. Соответственно моральный закон „свят“, т. е. нерушим, а быть „святым“ — значит неукоснительно его исполнять…Само человечество в нашем лице должно быть для нас святым , так как человек есть субъект морального закона, стало быть, того, что само по себе свято, ради чего и в согласии с чем нечто вообще может быть названо святым» (11, т. 4, ч. 1, стр. 465–466) — в этом рассуждении человеческая «святость» ставится Кантом выше религиозной в соответствии с второй формулировкой категорического императива. Ведь человек «есть цель сама по себе , т. е. никогда никем (даже богом) не может быть использован только как средство…» (11, т. 4, ч. 1, стр. 465).
Читать дальше