Когда я впервые оказался в Риме, до этого было еще далеко. Гаспаров, встретившись, наконец, с настоящим Римом, не хотел выходить из отеля, чтобы не испортить сложившегося за долгую жизнь впечатления. Для такого стоицизма я был нетерпелив и молод, что уж точно не мешало любви.
В день первого свидания меня сопровождал не Тацит, а Феллини. Смеркалось. Идя по городу, я перемещался из дневного «Рима» в вечернюю «Сладкую жизнь», надеясь добраться до «Сатирикона». Выйдя за городские пределы, миновав гетер, встречавших грузовики, я шагал в беззвездной тьме. Теперь я ничего не видел, но все помнил. От окружающего осталось только название: «Аппиева дорога». Я шел по ней, не беспокоясь о возвращении. Кто же не знает, что все дороги ведут в Рим?
Специально для «Новой»
Александр Генис
Вещь из языка
Льву Лосеву - 70 лет
Я никогда не слышал, чтобы Лосев повышал голос, даже в грозу, не говоря уже о застолье. Возможно, потому, что он - человек крайностей, обычно двух: крайне умерен и бесконечно сдержан.
Бинарная оппозиция в характере началась уже с имени. Так, печатаясь в «Новом американце», Лосев сознательно выдавал себя за разных авторов, подписываясь то «Алексей Лифшиц», то «Лев Лосев». Припертый к стенке раздраженными читателями, он написал обиженное письмо в редакцию.
- Нет ничего странного, - объяснил он, - что иногда я пишу под именем Лев, а иногда Алексей, ведь то же самое делал Толстой.
Подписчики были утихомирены, инцидент исчерпан, но подозрения в том, что Лосев умеет раздваиваться, остались. Один - профессор престижного Дартмута, другой пишет стихи, лучшие из которых я не всегда решаюсь процитировать, во всяком случае, по радио или в печати.
За нерушимостью границ между двумя ипостасями щепетильно следит хозяин обеих. Лосев и сам не терпит, и другим не позволяет смешивать стихи и прозу, точнее, поэзию и филологию.
- Именно потому, - считает Лосев, - что первой закон не писан, он должен быть особенно суров для второй.
По безалаберности мне с этим трудно согласиться, но мы вообще редко сходимся во вкусах. Лосев, скажем, любит Петрушевскую, а я - Сорокина. Впрочем, это ничему не мешает, во всяком случае, мне.
В литературоведении Лосев и впрямь любит выглядеть педантом: сухое перо, точное слово, брезгливое отношение ко всяким архитектурным излишествам. Именно поэтому поистине бесценны его комментаторские труды. Думаю, ни одному русскому гению не досталось такого толкователя, как Бродскому. Буквально каждое его слово Лосев помнит и понимает.
Я это точно знаю, потому что проверял. Однажды, намучившись, не выдержал и позвонил, чтобы спросить:
- Что значит строчка «В парвеноне хрипит «ку-ку»?
- «Парвенон» - гибрид парвеню с Парфеноном, - молниеносно, как будто ждал этого вопроса всю жизнь, ответил Лосев.
И тут я уже сам вспомнил часы на башне с наивными деревянными колоннами - ампир провинциального Провинстауна, где, собственно, и была написана «Колыбельная Трескового мыса».
Со своими стихами Лосев обращается не так, как с чужими. Об этом я тоже спросил, когда решил узнать, каково его рабочее определение поэзии.
- Игра, - ответил он, опять почти не задумавшись.
Про Бродского он бы так не сказал, но про себя можно. И понятно. Стихи Лосева полны интеллектуальной эквилибристикой. Каждое стихотворение как цирковой номер - под куполом и без сетки. В такой поэзии нет ничего ни естественного, ни противоестественного, только - искусное.
Пропустив романтический XIX век, Лосев, мне кажется, был бы своим в том просвещенном столетии, когда литература была еще не средством самовыражения, а сама собой - изящной словесностью. Из этой цивилизованной эпохи пришло и главное в моих глазах достоинство лосевской поэзии - остроумие.
Тут только бы не перепутать остроумные стихи со смешными. Последние существуют для стенгазет: «Я хочу построить дачу. Где - вот главная задача». Не только прием, но и мировоззрение, остроумие подразумевают не острОту, а остротУ, позволяющую вскрыть слово, да и дело.
Как и скальпелем, этим тонким инструментом может пользоваться лишь специалист, знающий, что литература - еще и профессия, секретное ремесло, с помощью которого мастер изготовляет затейливые вещи из языка. В книжке Лосева читатель любуется ими, как зевака в музее.
А я ведь помню, как все началось, - с недоверия. То, что первую подборку предваряла похвала Бродского, скорее внушало сомнение, чем гасило его: Платон мне друг - и точка.
Читать дальше