- «Казаки» или «разбойники»? - уточнил я с помощью жестов.
- И те и другие, - хвастливо объяснил мне на пальцах гордый грек.
На Крите до сих пор ценят тех, кто не доверяет месть властям. Последняя из крупных вендетт началась в 1994-м, унесла полдеревни и до сих пор не кончилась, ибо в непроходимых ущельях Белых гор сидит человек с ружьем, пообещавший сдаться властям лишь тогда, когда доведет дело до конца.
Недобитого кровника мне показали на берегу. Статный красавец с трагическими, обведенными черным, как на фаюмских портретах, глазами, он держит рыбный ресторан и никогда не решается подниматься в горы, где история, раз случившись, не развивается, а длится.
Европа не только кончается фьордами, но и начинается ими. На варяжском севере они врезаются в белесое море. На почти африканском юге - в синее, Ливийское, окаймляющее первый берег континента.
И все-таки Греция - не Европа: она ей - родина. Точнее - мать, глядя на которую мы узнаем родовые черты, но не все, а, как и положено, только одну половину. Предшествуя Европе, как бутон букету, Греция столь стара, что помнит прошлое таким, каким оно было до великого раздела, отлепившего Запад от Востока.
Греция - не об этом, она о другом. Ее тема - жизнь людей и богов, не так уж сильно отличающихся друг от друга.
28.06.2008
Вещие сны
Алексею Герману - 70
PhotoXPress
Алексей Герман и Юрий Никулин на съемках фильма «Двадцать дней без войны». 19.08.1977
Сложность фильмов Германа возрастала с тем же ускорением, что и книг Джойса: на порядок. Если «Проверка на дорогах» соответствует внятным «Дублинцам», то «Мой друг Иван Лапшин» - трудному «Улиссу», а «Хрусталев, машину!» - не переводимому ни на один человеческий язык роману «Поминки по Финнегану».
В этом не следует искать злорадного авторского умысла. Сама природа изображения у Германа такова, что фильм не может втиснуться в неизбежно суживающую панораму сюжетную линию. Поэтому и говорить о его картинах можно только как о тотальном опыте, погружающем тебя внутрь не художественного, а бытийного пространства. Так возникает непреодолимый эстетический парадокс: чтобы пересказать пережитое, мы вынуждены выстроить эпизоды в линейную зависимость, перевести невербальные ощущения в буквы, сделать иррациональное рациональным, частное - общим, несказанное - сказанным, объемное - плоским.
Разрешая этот парадокс, бросаешься к привычному инструменту. Индустрия ассоциаций не объясняет феномена, но позволяет его назвать. Для меня Герман - в одной компании с Феллини и Беккетом.
Как у Феллини, единицей германовского кино служит человек. Зрителя обступает плотная толпа. Каждый из входящих в нее требует признать свое право на существование вне зависимости от той роли, которую они играют в сюжете. Собственно, ее, роли, и нет. Это - чистое присутствие, смысл которого так же неуловим, как встреча со случайным прохожим.
Однако там, где причудливый парад Феллини сливается в карнавальное шествие «Амаркорда», у Германа - макабрическая пляска смерти. Не потому, что сталинская эпоха страшнее муссолиниевской (что, конечно, бесспорно), а потому, что Герман отказывается внести в свой финал ту проясняющую и осветляющую надежду на понимание, которой всегда завершал картину Феллини. Пусть не здесь и не сейчас, пусть не для нас и не для них, но где-то, когда-то и для кого-то в католическом хаосе Феллини обнаружится порядок. Герман, как и воспитанный на представлении об угрюмом протестантском аде Беккет, никогда ничего не обещал. Он просто освобождал хаос от узды любви, надежды и веры. Мир несправедлив, жизнь состоит из страха и кончается смертью. Все мы, даже Сталин, «больные раком, сидящие в приемной дантиста» (Беккет).
Попав в удобную колею аналогий, мы, однако, не приближаемся к кино Германа, а объезжаем его по кривой, лишь очерчивая границы, внутри которых мрачно темнеет неопознанное тело каждой картины.
Часто она и правда напоминает скорее тело, чем душу. Кино Германа не интеллектуально, а органично. Взгляд, мысль и слово здесь не обладают привычным приоритетом над другими функциями организма. «Хрусталев», например, предельно физиологичен, отталкивающе телесен, беспощаден и небрезглив. Здесь икают, кашляют, мочатся, рыгают и плюют. В этой трагедии слюны больше, чем слез. Плевок, впрочем, тоже крик души, который мы не слышим, а видим и ощущаем. Плевок не переспоришь.
Читать дальше