– Слюшайте, женщина, – тихо отвечает Гоги, – ну телефон ведь плохо слышна, да!
Гоги – художник. Как глупо! Как непрактично! Тоже мне, Пиросмани! Я лежу, переполненная обидой, и, морщась, пережевываю кислые мысли: подумать только, в часы моего высокомерного копошения в клавишах, Гоги, это небритое недоразумение, это «слюшайте, женщина», тратит свою драгоценную жизнь на никому не нужные, уверена я, боже мой, – картины! Жалкий ловец счастья в получасе неспешной езды от столицы мира! Храбрый маленький солдат, прибывший на фронт давно проигранной войны. Где-то там, в тени трепещущей айвы, ждет Гогиной славы мятежная Гогина мама; пронзительным грузинским утром она гортанно кричит в клокочущий чужими шумами телефон о том, что время ждет, о том, что все еще устоится, надо только подождать, все получится, вай, вай, Гоги, тебе ли не знать, вспомни, как трудно поднимался наш дядя Вахтанг, а какой теперь человек, как высоко взлетел… а еще заглядывала Нора, спрашивала о тебе, я сказала ей, что хорошо живет Гоги! прекрасно живет Гоги! – пусть теперь эта Нора кусает локти, да, Гоги? да, милый сынок мой? Сладкая жалость то ли к себе, то ли к соседу, то ли к чрезмерным маминым надеждам приходит на смену кислым моим мыслям. Синий кусочек Грузии смотрит на меня со стены.
Тонкие кривобокие столики танцуют на теплой набережной остывающего Батуми…
…Однажды вечером пришла женщина со свертком. Единственный живой тополь в округе избыточно осеменял назойливым пухом невский асфальт, черную парадную лестницу и старинный паркет: горел июнь, тянулось обычное питерское белоночное сумасшествие – бесценный царский сувенир.
– Как тут у вас странно! Совсем светло! Вчера всю ночь не спала, невозможно – зачем так светло? И люди все ходят, ходят – не спят совсем! Вот чихаю все – этот в рот лезет… пух!
Из свертка выпуталась картина: нечто невнятное, синее, в хаотичных мазках и точках.
– Подарок, не взятка, не взятка, от чистого сердца! Сын – художник, вот, смотрите, я каталог с выставки принесла. Видите, вот его работы. Вот тут Батуми. Здесь снова Батуми. Вот тут немного темно – это, я думаю, потому что вечер. Тут Батуми в сумерках. А вот тут море. Сын сказал – подари! С девочкой нашей вы столько за так занимались, слава богу, экзамены сдали, уж как ей не давался этот ваш предмет, эта ваша, как же ее, гармония, слава богу, вашими стараниями, нет-нет, ни за что обратно не возьму, и не говорите, сын сказал – подари, здесь, видите, Батуми…
Скрипичная девочка не смогла выучить даже обещанный ей билет. Она согласно кивала всякой малой новости из жизни созвучий, но вы учить… выучить скрипичная девочка умела только боязливый вздох и долгое смущенное молчание – свой обычный способ ответа на любой теоретический вопрос.
(«Голубушка, ну что же вы ничего не знаете, простоту такую понять не можете? Ах, скрипичная голова, шоколадные глазки! Ну хоть вот эту цифровочку проштудируйте, а? А я вам ее подсуну. Совершу преступление, возьму грех на душу…») Не понадобился грех. Не пошла невинная скрипичная душа на подлог: не освоила цифровочку. Из всей девоспасительной затеи выскочили, как утренние прыщи, две миски стыда и чахлая троечка. Сидела за роялем скрипичная девочка, моргала шоколадными глазками, мелко трясла хрупкими пальчиками: «Я как вы не умею, я как вы не получится!»
– Да о чем вы говорите! Да ведь один позор, а вы тут еще и подарок принесли! Нет, нет и нет!
– Ай, как вы нехорошо сказали! Какой же позор, когда тут вот Батуми, тут море, и сын велел подарить от чистого сердца! («Ат чистава сердца».)
И вот теперь, если отойти чуть назад, если присмотреться, если вспомнить столетней давности кофейный черноморский загар, колкую гальку, томный пломбир, ошпаренную кукурузу, оранжевый харчо и звенящих над ним жирных южных мух, если замереть, если потрогать – мысленно – оставленные за океаном старые карточки со старым детским счастьем, то сквозь мазки и невнятные масляные точки становится видно, что тонкие кривобокие столики действительно танцуют на теплой набережной. По сю пору.
Ни скрипичная девочка, ни ее батумский брат не зацепились именами за мою неблагодарную память. Теперь, разглядывая картину, я признаю ее несомненно Гогиной – что почти правда, хотя ведь и Гоги был взят мною, как известно, с потолка и, весьма возможно, звался Зураби, или Тенгизи, или, скажем, Шота…
Телефонные Гогины вопли сменяются энергичным грузинским пением – стройным, вертикальным, гористым. Этот гад завел пластинку!!! Мужские голоса сочатся по батарее, заполняют комнату, клубятся, обволакивают, толкают, тянут, тянут, тянут меня на пятнадцатый этаж; готовлюсь дубасить и стенать, стенать и дубасить, однако рука-предательница отказывает мне; все, силы мои иссякли. Стою, прислонившись к Гогиной двери, слушаю эту проклятую, эту невыносимую, нечеловечески прекрасную музыку, отчетливо понимая, что с тем же успехом могла бы насладиться концертом и не вылезая из постели. Идиотка. Ковыляю домой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу