– Лёня.
– Володя, – сказал я приветливо и взглянул ему прямо в глаза.
Губанов так широко, что шире некуда просто, улыбнулся, преображаясь, хорошея, меняясь к лучшему, и уже панибратским тоном, все приколы отбросив, сказал:
– Старик! Давай будем на «ты»!
– Давай! – согласился я.
– Слушай, а я давно про тебя, между прочим, знаю! – тут же сказал мне Губанов.
– И я про тебя, представь себе, знаю! – сказал ему я.
– Ты ведь в Москву с Украины приехал? – спросил Губанов.
– Из Кривого Рога.
– Откуда?
– Из Кривого Рога. Такой город есть в наших южных степях. Там я вырос.
– Теперь понятно.
– Что понятно?
– Там твоя родина.
– Посмотрите, какой догадливый! Ну, а ты-то москвич?
– Москвич.
– Сразу видно.
– Что тебе видно?
– То, что ты коренной москвич.
– Ты где-нибудь учишься?
– Да. Учусь.
– А где?
– В МГУ.
– А я чихал на учёбу. Я и среднюю школу, всего-то, не закончил! Бросил, и всё.
– Почему?
– Так. Долго рассказывать.
– Ну, как хочешь.
– Потом скажу.
– Сам решай, как тебе поступать.
– Володя! – сказал Губанов. Говор был у него московский, акающий, певучий. Он произносил: Ва-а-лодя. – А я про тебя ещё прошлой осенью слышал.
– Неужели правда? – невольно удивился словам его я.
– Ну да! Ты же здесь, в Москве, жил прошлой осенью, долго?
– Конечно, – сказал я, – жил.
– Ну вот. Мне ребята из разных наших литобъединений говорили, что появился новый талант. Это ты.
– Надо же, как бывает! – сказал я. – А о тебе я только сейчас, в сентябре, от знакомых, впервые услышал.
– Почитаешь стихи? – спросил меня, в лоб, напрямую, Губанов.
– Можно, – сказал я. – Но где?
– Пойдём, хоть куда-нибудь. Куда – всё равно.
– Пойдём.
И мы с Губановым двинулись вместе по улице Горького, в сторону Маяковки.
Оказался Лёня Губанов – парнем, времени зря не теряющим.
После того, когда мы, разговаривая, миновали пустоватую, без поэтов, там читавших стихи свои толпам слушателей, отовсюду, на чей-нибудь голос громкий, собиравшихся неизменно, чтобы в действе участвовать, площадь Маяковского, Лёня вдруг предложил мне, с места в карьер:
– Слушай, давай дружить!
– Давай! – согласился я.
Приближались мы к Белорусской.
Лёня вновь ко мне с предложением:
– Слушай, давай-ка выпьем!
– Давай! – согласился я.
Мы зашли в гастроном какой-то.
Наскребли, еле-еле, денег на одну бутылку портвейна. Бутылку я положил, для спокойствия, в сумку свою.
Двинулись – вместе – дальше.
Шли по вечерней улице куда-то – и разговаривали.
И оба уже понимали, что друг с другом нам – очень даже интересно, так вот, свободно, слово за слово, непринуждённо, как старинным знакомым, с приязнью не случайной, с доверием полным к собеседнику, к новому другу, на пути, неизвестно, куда, непонятно, зачем, протянувшемся перед нами, куда-то за грань постижения, говорить.
Мы прошли грохочущий мост за Белорусским вокзалом и находились уже где-то возле улицы Правды.
Не мешало бы нам и выпить, раз вино у нас есть с собой.
Мы свернули вдвоём с тротуара в непомерно просторные, как-то буржуазно, не по-советски, расположенные, без всякой экономии места, на скудной, но и ценной столичной земле, за большими, просто громадными, вроде каменных сундуков, заселёнными впрок, под завязку, москвичами, глухими домами.
Там зашли почему-то в подъезд.
Открыли бутылку портвейна.
Выпили оба, по очереди, вдумчиво, прямо из горлышка.
– Хорошо пошло! – дал оценку действу, с видом бывалым, Губанов.
– Нормально! – сказал я, без всяких славословий. – Вино как вино.
В подъезде было темно и подозрительно тихо.
Мы закурили. Присели рядышком на ступеньки.
– Тяпнем ещё! Давай! – предложил, поразмыслив, Лёня.
– Пожалуй, можно! – прислушиваясь к тишине, согласился я с ним.
Снова глотнули по очереди из горлышка. Закурили.
В бутылке нашей вина, мерзкого, надо заметить, и на вкус, и на цвет, и на запах, содержащего нужные градусы для советских людей, напитка, оставалось уже маловато, в аккурат по третьему разу приложиться, и дело с концом.
(Я заметил сразу, что выпитое в смехотворных дозах вино Лёню явно взвинтило. Нет, изменило. Стал он каким-то непривычно, страдальчески нервным. Беспокойным. Словно вдали, впереди, ждало его нечто, с чем бороться не в силах он был. Покориться же этому – всё же не желал. Примириться с ним – тоже. Притворяться, кривляться – негоже. Этот страх и манил, и губил. Движения – резкие, дёрганые.
Читать дальше