– Ешь! Ешь, я кому говорю! Что ты морду воротишь?! Скажи спасибо, что это есть! Другие и этого не имеют! Темные глаза Флоры вмиг становятся дымчато-прозрачными от набежавшей в них влаги, и соль, и горечь детской беззащитности крупно срывается в бездонные россыпи каши.
– Не встанешь из-за стола, пока не съешь! – кричит Ада. – В могилу меня вогнать хотите, в гроб раньше времени. Наплачетесь тогда, наплачетесь!.. – уже сама давясь подступившими рыданиями, испуская хриплое астматическое дыхание, она все-таки напяливает то, что некогда давным-давно имело все основания называться беличьей шубкой, и, глотая вперемешку слезы, кашель, угрозы и мольбы, хлопает входной дверью…
Роальд помогает Флоре залить кашу, сброшенную в уборную, водой, и за это Флора с готовностью делит с ним труды по уборке квартиры. Швабра на длинной палке слишком тяжела для детей, они давно уже изобрели свой метод борьбы с крошками и прочим мусором, ползая на корточках, а то и на коленках по полу, старательно мусоля во рту указательный палец и наклеивая на него всякую грязинку, и только встретившись под столом, они прерывают на время работу – это излюбленное место для самой тайной сокровенной беседы. «Лелечка, дорогая!» – передразнивает мать Роальд, он ничуть не искажает, но гримасничая, подчеркивает только что слышанные интонации: «Ешь! Ешь! Я кому говорю?! Врунья! Врунья! – стучит Роша кулаком по полу. – Притвора несчастная!». Уже готовая было рассмеяться тому, как Роша передразнивает маму, Флора спохватывается, таращит на брата глаза и говорит:
– Ага, а знаешь, как она орет?! Я прямо дрожу вся! Я не могу, я так ненавижу ее тогда!..
Но Ада, бедная Ада, она тоже не может. Не может больше ни одного дня. Четыре года, господи, этой ночью она подсчитала, тысячу четыреста шестьдесят дней и ночей и сколько еще, неизвестно, одна, и ни минуты покоя, все время в страхе, и сердце разрывается в клочья, и эти дети – они худые и синие, зеленые, как покойники, можно подумать, что она их никогда не кормит; а чем она может их кормить – только тем, что есть, у других дети едят не разбираются, разве человек, у которого нет ребенка, может понять, что такое, когда ему на ноги надеть нечего, Флора, бедняжечка, на улицу не может выйти после двух, когда Роша в школу уходит – у них на двоих одни валенки… У Лели нет детей, у нее другие интересы в голове, поразительно, в такое время – любовника завести! Хотя, с другой стороны, можно понять: всю блокаду прожить в Ленинграде – тоже не фунт изюма… Вдвоем им все-таки легче было… Кто знает, может быть Никита, действительно, только благодаря ей выжил. Он бакинец, Адин земляк, с детства дружили, когда-то она его с Лелей познакомила. До войны он от всех скрывал, что у него эпилепсия. Разве он мог бы один все это вынести? А Леля на кого похожа? Ноги, как спички. Смешно, что грудь у нее как была огромная, так и осталась – никуда не делась… Никите было где душу отогреть. Нельзя людей осуждать, слава богу, когда друзья есть: вот ведь Никита ее в свою артель устроил. Ада ловко орудует челноком, ходы у него простые, туда-сюда, нитку пропустишь, петлю накинешь… Кому они только эти сети нужны, кто теперь рыбу ловит? Наверное, женщины ловят – вот кому нелегко приходится, тоже ведь дети у них… Хорошо, у кого детей нет. Разве Леля поймет, что она может ночь не спать, плакать о том, что у Флоры всю войну ни одной куклы не было, она, наверное, даже играть-то в них не умеет… Нет, Леле этого не понять, с ней так, потрепаться можно, она эгоистка, для себя одной живет; делать ей нечего, в такое время еще и кошку завела – тут голову ломаешь, чем детей накормить, а она с кошкой носится…
– Лелечка, вы с ума сошли! – сказала Ада, когда та в один прекрасный день принесла ее детям крошечного облезлого котенка.
– Мамочка! Ну, мамуленька! Миленькая, ну, родная моя! – уже почти плача, кричала Флора, а Роальд смотрел на нее с такой мольбой, и Леля, подперев в соломинку отощавшими цыплячьими ручками свою пышную грудь, говорила:
– Что вы, Адочка, кошки сейчас на вес золота в Ленинграде. Многие мечтают иметь. Нет, я вам серьезно говорю: я лучше сама не доем, но кошку накормлю! Поверьте мне, мы с Никитой…
– Идите к себе, дети. Забирайте его и нечего… – Ада предусмотрительно отправляет детей в другую комнату: не к чему их присутствие при разговоре взрослых. Но там, у себя, никто не может помешать им замереть и слушать, напряженно ловить каждое слово, понимать и не понимать, одобрять и порицать, пожимать плечами, строить гримасы, беззвучно смеяться, словом, быть полноправными участниками текущей через тонкую перегородку беседы.
Читать дальше