Он понял: говорят про него. Из грязного гула голосов он выловил лишь одну золотую рыбку: у него теперь нет ног и пальцев на руках. Это известие его не потрясло, не ошарашило. Он старался вспомнить свое имя, себя прежнего, еще с руками и ногами, морщил лоб и наконец вспомнил: его звали Иван. Звали? Зовут теперь? А фамилию забыл.
А его будут спрашивать фамилию. Если он не ответит правильно, его будут бить.
Мысли прояснялись.
Если он поправится, его сдадут властям и отправят опять в снега, где живет ужас.
Он стал старательно вспоминать ужас, немного вспомнил и дальше не мог.
…он лежал на больничной койке, в сельской малюсенькой больничке, располагавшейся в нищей приземистой избе, и молил себе смерти. Да чтобы быстрее; да чтобы без боли, не мучиться. Гангрена, сказали они, пусть она поборет его! Он со смертью бороться не будет.
Он не хотел туда, где его били, пытали, выгоняли нагим на мороз, прикладами гнали в тайгу пилить, рубить и возить лес; возить на себе, вместо лошадей в телегу впрягались люди, и их штыками и прикладами гнали из тайги – в лагерь, и по дороге одна из людских лошадей обязательно падала и задыхалась, и умоляла ее пристрелить, и конвой смеялся и гнал живых дальше, а человека-лошадь люди-машины оставляли в тайге – на резучем колючем снегу – одного умирать.
Он возил головой по подушке. Смерти! смерти! больше ничего. Он не хотел жить. Подушка промокла от слез. От щиколоток вверх поднималась жестокая, дикая боль. Он не хотел, не ждал такой боли, и вот она, дрянь, пришла.
Горечь и горе поднялись снизу вверх вместе с болью, затопили лицо и глаза. Горячечные мысли вились клубком. Стучали костяные спицы надо лбом, вывязывали дырявую тощую мысль. Он дергался, снова пытаясь повернуться на бок, и не мог, и ему никто не помог. Они боятся меня, я безногий! Он грыз себе губы, и радовался, горько торжествовал, что еще может думать. Что голова молотком, камнем или прикладом – не разбита.
И в этих головнями горящих, угольных, черных мыслях, в печной пылающей яви, так похожей на огненный бред, к нему явилась сначала нарядная елка. Елка была на диво высокая, упиралась дерзкой верхушкой в потолок, на верхушке горела красным светом красная звезда, черные колючие лапы нагло и широко топырились во все стороны, и она, красавица такая, стояла в огромном светлом зале, на гладком паркете, и в паркете вся отражалась. И он видел две елки: одну настоящую, другую отраженную. И не знал, которая лучше. Которая внизу, та плыла у него под ногами, мерцала, качала его, как в лодке. А которая торчала наверху и касалась красной звездой потолка, та сверкала, сияла и манила, она была настоящая, сладкая, ореховая и мандариновая, и вся в живых дрожащих огнях.
Потом под елкой явился человек.
Он, лысый и маленький, старый больной ребенок, сидел в удивительном кресле на огромных, будто велосипедных колесах, в колесах сверкали спицы больней и ярче елочных игрушек, и огромная лысина у человека празднично сверкала, как великанский елочный фарфоровый шар. Человек в кресле на колесах сидел прямо под елкой, сидел неподвижно, грустно, и казалось, он громадная игрушка, свисающая с черной ветки. А может, он был Дед Мороз, да, это именно он и был, ведь у него была борода. Иногда он сгибал в локте левую руку, рассеянно щипал себя за бороду, и тогда было понятно, что нет, он не игрушка. Рука-птица долго и голодно, мелко клевала жалкую треугольную бороденку и рыжие позолоченные усы. Он поднял голову, встретился глазами с Иваном, и Ивана пронзило: Ленин!
И последними появились под елкою дети. Они набежали откуда-то гурьбой, все одеты в грубо-топорные крестьянские наряды, перешитые из платьев матери и поддевок отца, кто смущенный, кто бойкий, но все гусятами громко гомонили, и все улыбались, зубасто и беззубо, и держали в руках пироги, это было праздничное угощенье товарищей господ, и откусывали и набивали рты, зверьками, быстро и резво, жевали, украдкой и в открытую вкусно облизывали пальцы. У них у всех есть пальцы, подумал он завистливо, и ему стало так больно, что он, кажется, вскрикнул. Елка, Ленин, дети, а он-то тут что делает, он, взрослый, скелет в отрепьях, обмороженный, найденный людьми в великих снегах? Зачем он тут?
Он решил подойти к Ленину и сам спросить его об этом, но вспомнил: у него нет ног. Ничего, есть культи, сцепил он зубы, на культях доковыляет. Он обнаружил, что у него под мышками торчат деревянные перекладины: костыли. И он, упираясь костылями в цветной роскошный, узорчатый паркет, пошел, пошел прямо к лысому человеку в кресле-каталке, пошел медленно и важно, умирая от боли, а ему казалось, быстро, и на паркет из-под неплотно обмотанных вокруг ступней снежных бинтов сочилась кровь. Кровь пятнала чистый паркет, и он себя стыдился.
Читать дальше