– Вот именно. И не будет. Надо шевелиться. Давай, давай … Довела себя.
Аня надела старую еще московскую короткую дубленку, которую давным-давно никто не носил. Две нижние пуговицы пришлось не застегивать, шубка не сходилась на выпирающем Анином животе. Это ее неприятно резануло. Хотя… что же удивляться. Шубку еще Катька носила, и с тех пор прошло 20 лет. Простительно. Но это 'простительно' почему-то не утешало. Несколько дней назад выпал снег, непрошенный, красивый, напоминающий Москву, сначала желанный, а потом быстро надоевший и мешающий жить. Во дворе они медленно пошли к шоссе, перелезая через торосы, и немного поскальзываясь. Аня сразу запыхалась, ее частое дыхание с шумом вырывалось из горла, она чувствовала свою тяжесть, неповоротливость, некрасивость. Феликс взял ее, как когда-то под руку, и они медленно побрели на свой перекресток. «Два старичка вышли на моцион. Дедушка с бабушкой воздухом дышат.» – подумала Аня. «Давай, держи свою бабулю» – с иронией сказала она Феликсу. Над их головой было удивительно звездное небо, сухой и морозный ветерок дул им в лицо. «Как будто я на московской автобусной остановке стою, поздний вечер. Похоже.» – подумала Аня. Да, только не очень-то это было похоже. Ну разве она себя чувствовала в Москве такой усталой. Нет, никогда. Она и представить себе не могла, что можно так себя чувствовать. Наверное, так себя 'бабки' чувствовали, а может мама больная. Только Аня никогда не думала об их ощущениях. Она очень долго была молодой, а молодые не ощущают чужих недомоганий, не могут их себе вообразить.
День рождения прошел, и Аня дала себе зарок: надо что-то с собой делать. Действительно, так нельзя. Умереть не умрешь и жить не захочешь. Физические усилия она никогда не любила. Не то, чтобы была на них неспособна, скорее способна, но не любила напрягаться, потеть и изнемогать. Обещанная 'мышечная радость' к ней никогда не приходила. Спорт – это было не ее. Ей всегда было безразлично 'кто вперед', казалось глупым лезть на канат, надрываться на дистанциях. Она была сильной и ловкой девчонкой, но как-то органично, не через тренировки. Но, тут она решила: надо ходить на тредмиле, хоть это и дико скучно. Монотонность движения, боль в мышцах, сбившиеся дыхание – все это раздражало, но выхода не было. Аня считала себя человеком волевым и начала 'ходить' по полчаса в день. Обычно люди себя в таких случаях начинают себя уважать, но Аня только еще больше злилась на себя 'за старость', за то, что приходится прилагать дополнительные усилия, чтобы еще какое-то время, скорее всего, недолгое, удерживаться на плаву. Наверное, ей бы следовало пересмотреть свои лекарства, которые она принимала уже давно каждое утро. Лекарства были совершенно 'старушечьими' и Аня в семье свою от них зависимость не афишировала, да ее никто и не спрашивал о здоровье. Ей не хотелось идти к врачу, пробовать что-то новое, менять дозу. Она никуда не шла и упрямо продолжала мучиться в гараже на тредмиле.
Слабость немного отпустила, Аня даже не заметила когда ей стало легче. Просто прошел грипп, и засиял 'свет в конце туннеля'. Аня без проблем поднималась по лестнице, перестала каждую минуту ложиться, уже не вытиралась полотенцем сидя. Феликс мерял ей давление и не мог нарадоваться: все пришло в норму! 'Да тебя можно в космос посылать', – незатейливо шутил он, говоря каждый раз одну и ту же фразу, подчеркивая свою иронию по поводу 'пышущей здоровьем' жены. Аня перестала думать о своих физических ощущениях, по примеру всех здоровых людей, воспринимая свое здоровье, как должное, не заслуживающее внимания. Она уже меньше себя ненавидела, перестала думать о себе, как о 'старухе', тягостно размышляя о своей немощности и никчемности, причем не грядущей, а реальной. Только изредка, когда она оставалась одна и ей было нечего делать, она брала зеркало и из него на нее смотрела сильно пожилая женщина с почти поседевшими белокурыми волосами, крупными чертами лица, дряблым подбородком, осевшими щеками, глубокими морщинами у носа, утoнчившимися губами, и заплывшими, почему-то ставшими резко меньше, глазами с мутными белками, усеянными желтоватыми пятнами. Портрет был еще более отталкивающим, потому что в Анином лице появилось что-то грубое, недоброе, даже злое. Это лицо никак нельзя было назвать милым и мягким. Нет, оно было жестким и неприятным. 'Тьфу, черт, уродка какая!' –думала про себя Аня, надо будет девкам сказать, чтобы гроб потом не открывали. Не к чему на меня на такую смотреть'. Аня всегда была настроена к себе реалистично, да, ей такое, про 'гроб', приходило в голову, другим может и нет, а ей приходило: мертвые родные могут быть вполне себе 'ничего', а могут ужасать. Ей не хотелось принадлежать ко второй категории. Впрочем, она никогда не была в Америке на похоронах, и как принято: открывать крышку или не открывать, Аня не знала. Может ничего детям и говорить не надо, и так не откроют, как это делали в Москве, соблюдая традицию 'прощания', даже 'целования дорогого покойника', выставляя напоказ восковое уже такое неживое лицо, на которое все почему-то жадно смотрели.
Читать дальше