Вся книга Сусловича, как видно, состоит из второстепенных персонажей. И в прозе, и в стихах. Персонажи эти играют свои роли в отсутствии героя совершенно спокойно и по этому герою вовсе не скучая. Автор часто ставит на место героя самого себя, рассказчика истории, но фокус в том, что и себя он, если приглядеться, числит второстепенным персонажем.
Суслович нашел замечательный ход, не сразу ставший очевидным мне, заносчивому, ленивому и пресыщенному читателю, но яркий при внимательном прочтении: его книга не о маленьком человеке, как половина русской классики, нет, потому что нет «больших людей» для сравнения, лишь большие чуковские «Тараканищи», в которых тут же превращаются все лица, претендующие на первенство… Книга о второстепенном человеке, о негероическом мире, где каждый из людей может заполнить собой разве что эпизод или анекдот.
Этот мир у Сусловича получился благодаря странной, почти неофитской, и от того неожиданной языковой работе.
Да-да, вы не ослышались, этого автора, чей лирический герой порой говорит вполне дилетантским слогом, точно эдакий «нью-капитан Лебядкинд» в фуражке с орлом и лапсердаке, я числю создателем весьма диковинного языка, языка-химеры, в котором сквозь кириллицу проступают клинья иврита и готика идиша, и который, как всё живое, содержит в себе жутковатую тайну Творения.
Сначала я полагал, что книга распадается внутри меня на два блока: блок Пушкина и блок Бродского (читай, Соломона Михоэлса, Переца Маркиша, Моисея Тейфа…) В этом втором блоке уместно слово «Б-гъ», в первом же только «Бог».
Этот второй блок пронизан этнографией еврейства, как Гоголь малороссами, а Искандер своим Сандро… это такой нынешний, глубоко провинциальный Шолом-Алейхем. У этого второго блока есть своя мощная традиция во главе с… Бабелем в том числе. До больших авторов, полагал я, наш писатель не дотягивает, но корни именно в них. Имя этой традиции простое – русскоязычная еврейская книга.
А первый блок произведений русский, пушкинский. К нему относятся стихи об иврите, как о языке, не ставшем родным, зарисовки об Анненском, Цветаевой, некоторые житейские зарисовки, где нет яркого, бьющего в глаза национального колорита…
Единственный вопрос, который стоял передо мной, куда отнести мне внутри себя Мандельштама. Он, «зинаидин жидёнок», а впоследствии великий «крестник» Гумилёва, посредине, как тело птицы меж двумя крыльями.
Для меня эти два блока произведений были как две отдельных части двухчастной книги. Оная двухчастность казалась мне личной трагической двухчастностью автора: одна его половина – в России, вторая – в Эрец-Исраэль.
Иначе говоря, я самоуверенно полагал, что в этой книге две части, каждая состоит из эссе, прозы и стихов, одна из них русская, а другая – «пархатостей больших и малых». И бьются они друг о друга лбами, и отражаются, как в зеркале, в Мандельштаме.
Но прошло время – и мнение моё изменилось. Мне стало ясно, что нет никаких двух частей. Автор в самом деле говорит на языке, прочно слитом из двух компонентов. Это вызвало ужас и интерес…
Борису Сусловичу удалось убедить меня, что его химерический язык не только автопортрет во времени. Это живой язык, таинственный и привлекательный по-своему. В нём заключено некое прекрасное уродство, притягательное и страшноватое.
Автору больно. Его химера, раздувая жабры, хватает раскалённый воздух горлом. «Царскосельский Эйлат», – судорожно хрипит она, и в пене слюны проступает кровь. Я улыбаюсь и говорю: «Здравствуй, милый дракончик, будешь борщ?» «Царскосельский Эйлат», – отвечает химера и лениво слизывает трубчатым языком свекольный навар с ложки…
Вячеслав Пинхасович
Огромный зал был заполнен большими тёмными полотнами. Картины подавляли. Не показным благородством. Весомостью, несуетливостью каждого мазка. Тут можно было остаться надолго. Но сразу захотелось выйти.
Переходя от полотна к полотну, он почти завершил обход. Что это? Картина неожиданно потянула к себе. Надпись не говорила ему, юному провинциалу, ничего: Гвидо Рени, «Иосиф с младенцем на руках». Он шагнул ближе. И замер.
«Молодой человек, простите, – пожилая служительница смотрела на него с удивлением. – Разве эта парочка для Вас? В соседнем зале испанцы. Там наш Гойя, портрет Антонии Сарате. Изумительный». «Да, да, конечно. Спасибо», – он посмотрел на часы. Оказывается, он простоял перед картиной двадцать минут. Но уходить не хотел. Да и не мог, потому что очутился внутри. Сильный седой старик, он держал на руках мягкое, податливое тельце. Малыш смотрел на него своими глазёнками, лёгкая ладошка касалась бороды, так что можно было почувствовать каждый палец. Иосиф уже не помнил, зачем отошёл в сторону, оставив Марию и спасителя-ангела. Казалось, это крошечное, доверчивое существо светится. Сияет. И света хватает и на них, взрослых, и на обступающий лес, и на дальние горы, и на покинутый город. Когда они вернутся домой? И вернутся ли? Какая разница, если, глядя на младенца, он чувствует теплоту ответного взгляда. Да, он богач, богаче всех, оставшихся в сытом Назарете. Их дети погибли. А его ребёнок жив. Чем заплатить за такое счастье? Что он может? Любить. Может, для этого он и родился когда-то? Может, люди и живут только для этого?
Читать дальше